Оправдание художественного трагизма в том, что он видит мир во всей его сложности, в то время как оптимизм упрощает картину мира и тем самым ведет к обману (именно это произойдет, кстати, с официальной советской литературой, для которой «исторический оптимизм» станет одним из фундаментальных постулатов).
Да, художнику полезно «угрюмство», ему необходима боль. В своем самоотверженном и бескорыстном служении «духу музыки», он нравственно возвышается над ценностями цивилизации, выходит за пределы слишком простой для него гуманистической этики. Но вправе ли он переносить законы своего творческого «царства» на все пространство дольнего мира, «мира сего»?
Есть такой утопический соблазн — буквализовать «Достоевскую» формулу: «Красота спасет мир», уверить себя и других в том, что единственный для человечества выход — всем поголовно сделаться художниками. Это, дескать, естественнее, чем цивилизация, это ближе к природе: «Во всем мире звучит колокол антигуманизма; мир омывается, сбрасывая старые одежды; человек становится ближе к стихии; и потому — человек становится музыкальнее».
Какой человек стал музыкальнее? Где? В какой стране? Высказав тезис, Блок сопоставляет его не с реальностью, а с другим тезисом, к «музыкальности» добавляется «артистизм»: «производится новый отбор, формируется новый человек: человек — животное гуманное, животное общественное, животное нравственное перестраивается в артиста, говоря языком Вагнера».
Блоковская эстетическая утопия получает красивое афористическое закрепление в финале статьи. Речевой поток преодолевает на своем пути все возможные возражения, риторическая музыка заглушает все шумы реальной действительности:
«Я утверждаю, наконец, что исход борьбы решен и что движение гуманной цивилизации сменилось новым движением, которое также родилось из духа музыки; теперь оно представляет из себя бурный поток, в котором несутся щепы цивилизации; однако в этом движении уже намечается новая роль личности, новая человеческая порода; цель движения — уже не этический, не политический, не гуманный человек, а человек-артист ; он, и только он, будет способен жадно жить и действовать в открывшейся эпохе вихрей и бурь, в которую неудержимо устремилось человечество».
То, о чем Блок говорит «будет», для нас теперь уже «было». «Новой человеческой породы» не сложилось, а «формированием нового человека» (в совсем ином смысле) занялся тоталитарный режим. При этом «новый человек» активно занялся моральным и физическим истреблением ярчайших представителей разновидности «человек-артист». Сюда попали и правые, и левые, и энтузиасты революции, и ее убежденные противники, и аполитичные художники. Мейерхольд, Мандельштам, Бабель, Хармс — к каждому из них определение «человек-артист» применимо. И судьба каждого — опровержение всех утопических мечтаний.
Получилось все-таки наоборот: кризис эстетизма и конец модернистского жизнетворчества. Искусство не смогло вобрать в себя весь мир, подчинить себе житейскую реальность. Но само жизнетворческое дерзновение осталось ярким и поучительным событием.
А что же гуманизм? Потерпел ли он окончательное крушение в XXI веке? Есть ли у него какие-нибудь перспективы в будущем?
Вопрос до сих пор остается открытым. И одно из возможных решений — новое соединение, сопряжение «человека гуманного» и «человека-артиста». Может быть, в эту сторону повернет и мысль Блока года через полтора-два. Об этом — потом.
Восьмого марта Блок стал членом коллегии издательства «Всемирная литература» и главным редактором отдела немецкой литературы.
Двадцать четвертого апреля Блок назначен председателем Управления Большого драматического театра.
Без таких должностных зацепок в это время просто не выжить. Все-таки защита от голода, все-таки какие-то пайки. Тем более что, как заметил Анненков, «в области “пайколовства” Блок оказался большим неудачником». Он может только добросовестно работать и получать за свои труды по минимуму.
Седьмого мая описание дня — обычного, нормального трудового дня — завершается беспощадным итогом: «СКУКА существования не имеет пределов».
Да, «скука» — это самый краткий и самый точный конспект для истории деятельности Блока на «высоких» советских постах. Ни материально, ни морально эта рутинная работа в издательстве и театре Блока обеспечить не может.
Забавны и трогательны блоковские экспромты этого времени, особенно «Сцена из исторической картины “Всемирная литература”». Все персонажи здесь изъясняются пятистопным ямбом. Блок как руководитель немецкой редакции уговаривает Чуковского написать предисловие к «Английским фрагментам» Гейне, а тот рассказывает о своей огромной занятости: «Я читаю в Пролеткульте, /И в Студии, и Петрокомпромиссе, / и в Оцупе, и в Реввоенсовете!» Смешно. Фамилия поэта и критика Н. А. Оцупа (кстати, именно он в 1933 году первым применит сочетание «серебряный век» к русской поэзии начала XX столетия) обыграна Блоком как возможная аббревиатура, каких в это время развелось множество. А Петронаркомпрос с грустной иронией переиначен в «Петрокомпромисс».
Смешно, но не весело. Нормальное филологическое балагурство, но отнюдь не шутка гения. Потому что гению противопоказано работать не по основной специальности. Ему невыносимо скучно высиживать заседания, где обсуждаются, в общем, серьезные вопросы культуры, где он всегда имеет свое компетентное мнение, но все это для него – не главное.
А главного нет. Оно ушло и упорно не возвращается.
Третьего мая Блок задает сам себе вопрос: «Кто погубил революцию (дух музыки)?»
А в июне, побывав в Ольгине и на Лахте и увидев там жуткое запустение, Блок саркастически комментирует: «Чего нельзя отнять у большевиков — это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей. Не знаю, плохо это или не особенно. Это — факт».
Шестого июля 1919 года Чуковский обращается к Блоку с утонченным филологическим вопросом:
«Не окрашены ли для вас какой-нибудь особой эмоциональной окраской звуки
а о у ы э
я ё ю и е?»
В ответ Блок пишет на страницах «Чукоккалы»:
«Все это, конечно, имело свои окраски и у меня, но память моя заржавела, а новых звуков давно не слышно. Все они притушены для меня, как, вероятно, для всех нас. Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет, и когда живешь со сцепленными зубами. Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».