К Илюше приехал на побывку его военный отец. Они уселись в нашей игральной комнате, папа посадил Илюшу на колени, кормил его шоколадом, гладил и целовал. А я ушла в самый дальний угол и краем глаза с тоской смотрела на них.
– Эй! Иди сюда! – Илюша, не слезая с отцовских колен, призывно махал мне рукой.
Ничего мне так не хотелось в эту минуту, как подойти к ним. Но дух противоречия был сильнее меня. Я презрительно дернула плечом и потихоньку пошла прочь из комнаты. Ну да, папа к нему приехал с войны, и он хочет похвастаться им передо мной. А ко мне вот не приехал и не приедет никогда. Мой папа герой, он навсегда пропал в безвестях, а Илюшкин сидит здесь как ни в чем не бывало – вон жирный какой, противный. Пусть Илюшка им перед другими хвастается, а мне он по фигу…
Илюшкин папа и нежирный был, и не противный, наоборот, очень понравился мне своим круглым добрым лицом и пушистым русым чубом на лысеющем темени. Но смотреть на них я больше не могла.
Илюшка соскочил с отцовских колен и побежал за мной.
– Эй, куда пошла? Идем, посмотришь на моего папу, у него знаешь, сколько орденов!
– Да на фиг мне его ордена…
– Идем, идем, дура…
Я упиралась, но не слишком, и он подтащил меня к отцу. Тот обхватил Илюшку одной рукой, а меня другой и прижал к себе так, что я уткнулась носом в стоячий ворот его кителя. От него пахло сложным запахом – и потом, и водкой, и кремом для бритья, и табаком, а все вместе это был запах мужчины, папы. Я вцепилась в его китель и готова была оставаться так всегда. Мне было хорошо так стоять. Но он сделал еще лучше – взял и посадил нас обоих к себе на колени. И спросил сына:
– Это твоя подружка?
– Ну да. Это моя, ну, царица, в смысле цезарица.
Илюшин отец засмеялся:
– От даже как! Тебя как зовут, цезарица сына моего?
От избытка чувств я начала заикаться:
– Ю-ю… Юля!
– И сколько же тебе лет, Ю-юлечка?
– Ше-шесть с половиной…
– Ты моя кошечка… – сказал Илюшин папа и поцеловал меня в макушку.
Илюшка требовал, чтобы отец показал мне свои ордена и медали, а мне ничего было больше не нужно, ни орденов, ни медалей, ничего, только сидеть вот так у него на колене, прижиматься под его рукой к жесткой кительной груди и вдыхать его запах. От моего отца никогда так не пахло, но все равно это был папа, папа! Мой папа тоже называл меня кошечкой, и сажал на колени, и прижимал к себе одной рукой, и целовал в макушку.
Тут в комнату вошла Сторож.
– Винер! – закричала она прямо от двери. – Ты что это делаешь? Кто тебе позволил приставать к чужим папам? Совсем обнаглела! Слезай немедленно!
Илюшин папа встал, держа нас обоих на руках и широко улыбаясь:
– Не ругайте ее, Фаина Назаровна! Она не приставала, ее Илюша позвал. Это наша невеста!
– Невеста? Что еще за фокусы? Эта Винер вечно что-нибудь выдумает. А ну марш в столовую, иначе ляжешь спать без ужина!
Илюшин папа спустил нас обоих на пол, слегка подтолкнул в спины:
– Ну, бегите, да ешьте быстрей и сразу обратно сюда!
– Нет-нет, Илюша может побыть с вами. Я ему оставлю.
– А ей?
– А она пойдет со мной.
Я быстро проглотила ужин и выскочила из-за стола. Сторож была тут как тут:
– Куда это?
– Туда…
– Еще чего! Опять приставать? Какая же ты, Винер, настырная! Человек приехал на один день повидать сына, а ты лезешь!
– Но он сам звал…
– Звал он ее, как же! Не тебя он звал, а сына. Ты еще скажи, что он тебя в дочки звал!
Честно говоря, в глубине души я именно на это и надеялась.
Так она меня и не пустила. А на следующий день Илюшин папа уехал.
Да, мы ненавидели свою воспитательницу и боялись ее. Ночью, в темноте перед сном, мы выдумывали всевозможные жестокие казни для несчастного нашего стража. Мы, впрочем, вовсе не думали, что она несчастная. Несчастные были мы. И когда представился случай сделать ее по-настоящему несчастной, мы воспользовались им с восторгом и злорадством. И я злорадствовала, наверное, больше всех.
В нашей игральной комнате стоял массивный комод с четырьмя ящиками, куда нам полагалось складывать по вечерам разбросанные игрушки и книжки. А высоко над комодом висели настенные часы с маятником и с гирями. Раз в несколько дней Сторож приносила к комоду стул, взбиралась наверх и подтягивала гири.
Однажды она подошла к комоду без стула и крикнула нам:
– Смотрите, дети, как я хорошо придумала!
Сторож начала выдвигать ящики один за другим, самый нижний выдвинула наполовину, следующий поменьше, третий еще меньше и верхний совсем немного. Мы подошли посмотреть, что она из этих ящиков будет вынимать. Но она ничего не вынимала, а легко вскарабкалась по выдвинутым ящикам, как по лесенке, на верх комода.
– А? – сказала она, торжествующе глядя на нас сверху вниз.
Реакции она от нас не дождалась, повернулась и начала подтягивать гири. А у нас, явно у нескольких сразу, мелькнула одна и та же счастливая мысль. Двое мальчишек стали по бокам комода, а Илюшка громко спросил:
– Фаина Назаровна, а как это так, что часы идут безо всякого мотора?
Подводя замешкавшиеся стрелки, Сторож стала объяснять. Мальчишки тем временем быстро и бесшумно задвинули обратно три верхних ящика. Нижний они задвинуть не успели. Сторож, продолжая свое малопонятное объяснение, занесла назад ногу, нащупывая верхнюю ступеньку. Но ступеньки там не было, тяжелое тело Сторожа качнулось назад, она тонко взвизгнула и, кувыркнувшись в воздухе, шмякнулась ничком на пол, задев носом край нижнего ящика.
Мы ждали и хотели чего-то такого, но не предвидели, что это будет так страшно. Сторож лежала и не шевелилась, из-под ее лица ползла струйка крови.
– Умерла… – прошептала одна из девчонок. Кто-то заплакал.
Но тут Сторож подняла голову и сдавленно проговорила:
– Чего стоите? Зовите кого-нибудь.
Сторож пострадала менее серьезно, чем мы боялись – и надеялись. Расквасила нос, разбила локти и коленки, сломала два ребра. Дней через десять она уже вернулась на пост. На удивление, никому на нас не пожаловалась, говорила, что просто голова закружилась, потеряла равновесие. К нам она, разумеется, ничуть не подобрела, но начала относиться с некоторой осторожностью. Не ругала нас, никогда не упоминала этого эпизода. И лишь однажды, когда мы мирно сидели за столом и рисовали, а она расхаживала вокруг и наблюдала, я услышала, как она, отвернувшись от нас, тихо проговорила:
– Жестокие дети. Жестокие, жестокие дети…
У меня, конечно, сохранилось воспоминание о первых послевоенных годах – без отца, нищих и голодных. А чего не помню, всегда можно было бы присочинить. Но в таком случае лучше я помещу сюда собственное мое свидетельство о том времени, написанное, когда воспоминание было еще свежо.