для ребенка — очень даже большое расстояние. К тому же война, мы голодные, мороз частенько под сорок, а одежда худенькая: старенькое какое-нибудь пальтецо (позднее шубки появились), шапки навроде солдатских (мальчишки завязывали их так, на затылке, а мы — на подбородке) и ботиночки на толстой подошве. А на ногах лишь тоненькие хлопчатобумажные чулочки… Женщины местные очень нас жалели: «Миленьки вы, миленьки. И как это вы только ходите?..» Случалось, давали кому-нибудь из наших валенки, но это не часто: у них у самих ничего лишнего, все, что было, старались на фронт отправить. Да так вот, чтоб хоть как-то ноги уберечь, обертывали их поверх чулок газетами. А еще байковое одеяло полосовали — получались портянки. Хоть одеяло и казенное имущество, жалко, да что поделаешь: холод — не тетка…
Учился с нами один мальчик, Толя Федоров. Вот ему в мороз хуже всех приходилось: как ни исхитрялся, что только на обмотки ни пускал, все без толку — застывали ноги. И вот придет он в школу и просит учительницу: «Евдокия Ивановна, оторвите мне ноги от ботинок. Опять пристыли…» Ну а как отрывать, у него на ногах и так кожа содрана. Порой помучаются-помучаются и бросят. И пока первый урок идет, сидит Толя на печке — ноги отогревает…
Готовились идти в госпиталь, выступать перед ранеными. Я решила, что прочту укороченных «Скифов», всего пять первых строф, а под шумок выдам другую концовку, подходящую, так сказать, для нынешнего политического момента.
Сочинила быстро. Показала воспитательнице. Та рассмеялась, поправила кое-что и сказала: «Валяй!»
И вот вышла я на середину большой комнаты, заставленной койками. Молодые, стриженные одинаково парни, кто с перевязанной рукой, кто с костылями — все вежливо слушали. Томик Блока, прихваченный в Лычковской библиотеке, я держала в руке, для страховки.
Я успела прочесть лишь три строфы, когда в комнату вошла санитарка и коротко бросила:
— Обедать!
Раненые зашевелились, поднимаясь, а мне еще далеко до своей «концовки». Я уже почти кричала, огорченная своим провалом и обиженная на Аню Долгушину: распелась тут, да все на «бис». И без продыху выдала: «И вскоре, им как раз не привыкать, попятятся назад, в свои Европы, не успевая трупы подбирать, лишь прикрывая головы и ж…» Тут я выразительно похлопала себя по тощему заду.
Произошла заминка, а потом раздался дружный хохот. Кто-то, перегнувшись, схватился за живот и застонал, молоденький солдат повалился на койку и задрыгал ногами. В комнату начали заглядывать раненые из других палат, вбежала всполошившаяся медсестра, показался высокий пожилой врач. Раненые гоготали так, что звенели стекла в окнах и дребезжал графин на тумбочке.
Я стояла по-прежнему на середине палаты и озиралась по сторонам, не зная, уйти или остаться: обычно труд самодеятельных артистов вознаграждался.
Меня попросили повторить концовку еще раз, потом потащили в соседнюю палату тяжелых. Там я еще раз выдала «Скифов» со своим вариантом окончания поэмы. Реакция была та же.
И лишь один не смеялся. Он лежал на спине как-то слишком прямо. Именно он подозвал меня к себе и велел наклониться.
— Запомни, девочка, с поэзией надо быть на «вы», — с трудом выговорил он, в груди его что-то клокотало. — И никогда не забывать снимать шляпу, когда имеешь дело с русской поэзией!..
Когда мы уже выходили из госпиталя, меня окликнули:
— Эй, скифа, погоди!..
Ко мне подошел смешливый молоденький солдат и стал пихать впустую корзину (в ней мы принесли раненым ягоды) кульки и кулечки с разной снедью: колотый сахар, леденцы и даже селедку.
Узнали о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой. Вот это событие, радости-то сколько было! Думали и верили очень: раз из-под столицы фашистов турнули, значит, и от Ленинграда скоро погонят. Чуть-чуть еще подождем и домой поедем.
В таком приподнятом настроении и Новый год встретили. Елку устроили замечательную. Вместо настоящих игрушек — в деревне их откуда взять? — развесили маленькие репки, морковку, лучок. Знали взрослые, что очень любим мы леденцы. Когда сахар был, сами их готовили. Наберем маленькую ложку сахара — и на «буржуйку». Сахар на печке плавится, потом, когда остынет, выбиваем его из ложки — чем не конфета. Но леденцов найти не смогли, не было и сахара. Тогда наш повар стушила белую кормовую свеклу, растолкла, посыпала клюквой. Изумительное праздничное блюдо вышло.
Шутили, смеялись много, встречая тот 1942 год. Надеялись скоро войне конец. А она, проклятая, вон еще сколько длилась.
Соль тогда представляла большую ценность. Эквивалентом соли был хлеб, эквивалентом хлеба — жизнь. Так что соль стала равнозначна жизни.
Завтракали и обедали мы всегда в столовой, в помещении, где жили мальчишки и располагались все наши хозяйственные службы. Наш девчачий дом находился от этого здания на приличном расстоянии, в центре деревни. На ужин мы не ходили, носили его поочередно все девчонки. Огромный медный чайник, правда, не доверяли никому: еще ошпаримся. Его носила в дом дежурная воспитательница. Ужин состоял из куска хлеба, крупной желтой соли и горячего чая из заготовленных летом цветов иван-чая и листьев смородины.
Бывало, в комнате потрескивает огонь в круглой, совсем городской печке, а ты сидишь за длинным столом и долго-долго ешь-пьешь, растягивая удовольствие. И блаженно думаешь: вот окончится война, купишь целую буханку хлеба да посыплешь большущий ломоть солью и будешь есть, пока живот не лопнет…
Это произошло в декабре сорок второго. Однажды вечером мы ужинали, как обычно, хлебом с солью, вошла немолодая женщина и униженно попросила, протянув кусок хлеба:
— Сольки маненько, дочушки!
Мы знали эту женщину. С ее дочкой Маней мы учились в одном классе. В школе, на переменах, Маня, нагнувшись под парту, ела картошку. Ела не очищая, жадно подбирая крошки даже с пола. Мне почему-то было жаль Маню, но ее повадки — потихоньку, под партой, чтобы мы, не дай Бог, не выпросили — озлобляли нас, вечно несытых, интернатских, и мы дружно испытывали к ней нечто вроде презрения. Жадюга!..
И поэтому, нисколько не задумываясь, я забрала горбушку и ссыпала в ладонь женщины соль со своего куска хлеба. Зойка отдала ей и свою порцию.
И женщина, униженно сгорбившись, спрятала горсточку соли за пазуху.
Только когда она ушла, мне стало необъяснимо стыдно и неловко, будто я нечаянно заглянула за ситцевую соседскую перегородку. Вспомнилось бледное, всегда сонное лицо Мани, ее вялая походка. Нет, не жадюга она. Она голодная, вот что!..
После этого случая я подсовывала соль Мане: клала рядом с портфелем в парту маленький газетный кулечек, но так, чтобы Маня сразу