Еще помолчав немного, Чехов шутливым тоном заговорил:
— А то, знаете, здесь еще кому из писательской братии жить?
Историческим романистам! Мордовцеву, Салиасу! Недаром Салиас таки заглядывает сюда! Видели его? Приехал третьего дня, в «России» остановился. С бонною-француженкою…
Лукавая усмешка мелькает и скрывается.
— Прислал мне записку на изящнейшем листке почтовой бумаги с графскою короною, осведомляясь, может ли он иметь честь навестить меня? Ну, я ему ответил, что, конечно, буду рад принять его у себя, но что сегодня же съезжу к нему. Советую и вам навестить старика. Ему это даже польстит, доказав, что он не совсем позабыт современным поколением и что даже представители печати…
Опять лукавая усмешка.
…представители, так сказать, шестой там или седьмой великой державы им, покойником Салиасом, интересуются!
«Покойником» не я его, а он сам себя называть любит! И… и прав. И жалко признаваться, а так. Ведь это и в физическом смысле — живой труп, — он разбит параличом, еле ползает, перегнувшись пополам, а в литературном смысле — совсем, ну совсем покойник. Страшная, знаете, ирония судьбы! Ведь тоже — талант был, и большой и интересный талант. Вы вспомните, начал-то он как и с чего? Написал огромнейший и, право же, интереснейший роман «Пугачевцы». По своему времени — литературное событие первого ранга было. Чуть-чуть не наравне с «Войною и миром» Толстого трактовалось. Мамаши наши как этим романом зачитывались?! Да в нем и есть немало достоинств, и — прежде всего — отличная форма, отличный язык, великолепно разработанная фабула. А этот роман, не забывайте, был написан почти мальчиком. Человеком, который только краешком глаза взглянул на жизнь!
И вот, судя по этому роману, которым молодой Салиас, как говорится, размахнулся, — от него бог весть чего можно было бы ожидать! А что вышло? Что он дал после?
С ним, очевидно, случилась какая-то внутренняя катастрофа. Что-то, знаете, внутри — сломалось, расхлябалось. Бывает это — в сложных аппаратах, в часах. Часы, знаете, с великолепною гравированною золотою крышкой. Стекло — и то цело. Циферблат — и тот не тронут. А тряхнешь — внутри звон и шум. Столпотворение вавилонское. Затикает маятник, протикает десять или пятнадцать секунд и потом — стоп машина. Стоят часы. Как мужики говорят:
— Нутро перегорело! Середка испорчена!
Вот после «Пугачевцев» у бедняги Салиаса его литературное нутро, знаете, должно быть, того… перегорело!
— Да ведь он и после «Пугачевцев» писал немало!
— Даже очень много! Даже слишком много! Но вы обратите внимание: по размеру — уже ни единой такой большой вещи не написал. Это очень характерный признак. Как в часах, «завод» стал коротким. То «заводил» свой талант на тысячу страниц, а то и на три сотни трудно. По содержанию — еще характернее: повторяю, с ним, с Салиасом, как с писателем какая-то внутренняя катастрофа приключилась. Какая-то сложная болезнь интеллекта. Личность раздвоилась. Получилось как бы два Салиаса. Один — новый, совершенно лишенный творческого дара, и другой — весь измятый, изломанный, изорванный, но живучий — старый. И этот старый остался с старым циклом идей. Обратите внимание: все почти сплошь то, что Салиас написал после «Пугачевцев», — это является не больше как развитием его же собственных, салиасовских, старых, им уже вскользь в «Пугачевцах» использованных тем.
Когда он был молод, — набрал этих тем столько, что, как говорится, просто швырялся ими, не давая себе труда вычеканить, отгранить. И наворотил, нашвырял груду: «Пугачевцы». Потом сам внутренне сломался, раздвоился. Творить нового уже был не в силах, но и отстать от творчества механически уже не мог. И вот начал постоянно возвращаться к своему же, к старому, к небрежно навороченному, брошенному, рыться в этой горе, выкапывать из нее кирпичинки, разглядывать и возиться с ними. По существу — обкрадывать самого себя… Грустное зрелище, признаться!
Но вы к нему сходите! Право, стоит! Увидите истинного барина, каких мы с вами, разночинцы, видеть не привыкли, и познакомитесь с истинным джентльменом.
Только не уделяйте его «бонне» особого внимания: старика Салиаса это всегда очень огорчает. Бог с ним!
Не знаю, состоялось ли предположенное свидание Чехова с Салиасом. Сам я к Салиасу так и не собрался, но в «Крымском курьере» напечатал коротенькую заметку, посвященную пребыванию в Ялте автора популярных исторических романов. На другой же день Салиас сделал визит в редакцию, чтобы поблагодарить меня «за память о старике». Его привела, чуть ли не втащила по грязной редакционной лестнице молодая, рослая, статная, вульгарно красивая француженка, с осиною талиею, невероятными бедрами, коровьим выменем вместо груди и разрисованным лицом.
Это и была «очередная бонна» обратившегося в «живой труп» старика романиста…
Из разговоров с Чеховым о литературной братии вспоминаю еще один большой разговор, вызванный особым поводом: меня, как редактора, вообще одолевали разные «самородки» и «писатели из народа», и в числе их — какой-то до ужаса безграмотный «сочинитель». Сначала я пытался разобраться в его гиероглифах, потом убедился, что это дело совершенно безнадежное, и просто стал швырять в корзину все письма «самородка». «Самородок» оскорбился и обратился к Антону Павловичу с длиннейшею и обстоятельнейшею жалобой на меня. И вот, получив эту жалобу, Чехов вызвал меня к себе по телефону — «поговорить».
Должно быть, в тот день он чувствовал себя лучше обыкновенного, поэтому был в веселом и шутливом настроении. Речь его была полна юмора. Он был на редкость словоохотлив.
— Ну-с, подсудимый! — начал он, встретив меня на пороге своего рабочего кабинета. — Что вы скажете в свое оправдание?
И при этом похлопал по краю массивного письменного стола целою кипою исписанных неряшливым, хорошо мне уже знакомым почерком «самородка», листков.
— Сие — обвинительный акт и прочие судебные материалы! Итак, приступим к разбору дела! Отвечайте, не уклоняясь, на вопросы: а почему вы, обвиняемый, на страницах «Крымского курьера» печатаете какие-то там метеорологические бюллетени и упорно отказываетесь напечатать хотя бы сию «Повестъ о том, как адна кнегиня ис правадником Асланом хвосты трепала»?
Это был дословно заголовок одного из произведений одолевавшего меня «самородка».
— Одолевают? — допытывался, сверкая глазами, Чехов. — Так вам и надо! Страшно рад! Поделом! Не беритесь за редакторское дело! Не лезьте добровольно в каторгу! Полезли? Кушайте на здоровье!
— Да вы-то, Антон Павлович, почему злорадствуете?! — засмеялся я. — Почему вам-то это доставляет удовольствие?