— Одолевают? — допытывался, сверкая глазами, Чехов. — Так вам и надо! Страшно рад! Поделом! Не беритесь за редакторское дело! Не лезьте добровольно в каторгу! Полезли? Кушайте на здоровье!
— Да вы-то, Антон Павлович, почему злорадствуете?! — засмеялся я. — Почему вам-то это доставляет удовольствие?
— А как же? — словно удивился Чехов. — Это, батенька, как где-нибудь в приемной популярного врача, где собирается множество больных разнообразнейшими болезнями и каждому доставляет удовольствие, если удастся обнаружить, что его сосед еще опаснее болен, чем он.
У меня один только зуб ноет, и то хоть вешайся, а у него вон не то три зуба, не то целая челюсть!
Чехов показал мне лежавшую на письменном столе форменную груду разнообразнейших рукописей.
— Видите? Засыпают! Из Владивостока даже шлют! Про Архангельск уж и говорить нечего: по нашим временам — это совсем ведь близко! Спасибо Савве Мамонтову — железную дорогу соорудил до Архангельска-то! Несчастливцевым большое одолжение сделал!
А вы вот что, М. К.! «Самородок»-то ваш представляет некий интерес. Не в отношении своего творчества, конечно, а как личность. Попросил я вас прийти к себе, конечно, не из-за сто слезницы, а просто — редакционным воздухом дохнуть захотелось, поболтать, а вы здесь, в Ялте, сейчас — единственный «сих дел мастер». Уж вы не сердитесь… А относительно «самородка» и присных — рекомендую обратить внимание: не пренебрегайте! И это — материал, и материал, могущий оказаться чрезвычайно интересным. Наблюдайте. Входите в непосредственное соприкосновение. Расспрашивайте. Когда-нибудь, — если только избавит вас аллах от газетной лямки, — размахнетесь и сами романом из жизни газетной братии. И тогда вот такие из жизни взятые фигуры вам вот как понадобиться могут в качестве сырого материала!
Я последовал совету Чехова, вызвал в редакцию «самородка», долго объяснялся с ним и потом должен был дать отчет о разговоре самому Чехову.
…Мальчик шестнадцати или семнадцати лет. Служит подручным в кузнечном заведении, стоящем на краю города. Учился в деревенской школе. Одержим страстью писать стихи, говорит стихом. Дошел до того, что кажется маньяком: подбирает рифмы к каждому услышанному слову.
— Мне кричат:
— Тащи воду!
— А я отвечаю:
Я принес бы воду
Для крещеного народу,
Да к воде нет ходу
За неименьем броду!
…Маленького роста, кривоногий, с низким звериным лбом, приплюснутым носом и выпяченными губами, с вытянутым редькою черепом, весь какой-то корявый. От хозяина получает угол там же, в кузнице, еду, обноски платья и три рубля в месяц. С трудом читает, — читает только газеты. И вот — он исписывает стопы бумаги повестями… из великосветской жизни. Его «персонажи» — графини, княгини, баронессы, графы, бароны, миллионеры банкиры — «американе». Чушь получается, понятно, невообразимая. Но мальчишка упорно стоит на своем: пишет, рассылает по редакциям, ждет ответа, обижается, пишет уже дерзкие письма, грозит «бросить боньбу», то есть бомбу.
Чехов почему-то заинтересовался этим несчастным свихнувшимся маньяком, и устроилось у меня в редакции свидание.
— Зачем вы пишете про графинь, маркиз, баронесс? — допытывался Чехов у мальчугана. — Да вы хоть одну-то княгиню живую видели?
— Вот те на! — сердился мальчишка. — Да мимо нашей кузни сама княгиня Барятинская сколько раз проезжала! Видел ее как облупленную!
— Вот вы из деревни? Да? Вы работаете в кузнице? В кузницу приходят десятки людей: рабочие, татары, греки. Почему вы не попробуете о них писать?
— Очень нужно кому?! — фыркает «самородок». — Рабочие — они рабочие и есть! Одно слово — рабы! А татары — баранья лопатка!
Так мальчик и ушел разочарованным.
С другим «писателем из народа» Чехов на моих глазах провозился несколько недель, покуда не был вынужден признаться, что и это случай совершенно безнадежный.
Это был мужиковатый парень, кажется — ярославец, раньше, в дни юности, бывший позолотчиком и зарабатывавший очень недурно. Как-то он присутствовал на пожаре, уничтожившем старинную церковку, и написал о пожаре корреспонденцию в местных епархиальных ведомостях. За корреспонденцию ему прислали 11 рублей 50 копеек. Это его и погубило. На селе он стал известен под именем «писателя», к нему стали обращаться с просьбами «разделать» волостного старшину, писаря, священника. И вот парень записал. Писал в прозе, в стихах, исписывал целыми пудами бумагу. Заваливал редакции и издательства. На его беду именно в этот период ракетою взвилась слава Максима Горького, в литературу вошел босяк, заговорил дерзкие речи. Бывший позолотчик — назовем его Поликарповым, — он жив и сейчас, — жадно ухватился за «горьковские» темы и стал описывать «людей со дна», причем все эти люди оказывались невероятными философами, говорили не иначе, как напыщенными тирадами, обличая «гнусных буржуев».
Редакции не принимали писательских упражнений отбившегося от настоящей работы позолотчика. Тогда он, не долго думая, махнул из Твери или Рыбинска в Крым, в Ялту, с целым ворохом своих произведений, чтобы представить их собравшимся в то время в Крыму трем корифеям русской литературы — Чехову, Горькому и Льву Толстому.
Чехов имел терпение переглядеть целый ворох рукописей Поликарпова и вызвал его для беседы о его работе. Результатом беседы было то, что Поликарпов решил:
— Конечно, как Чехов — интеллигент, а интеллигенты боятся, чтобы свежие силы из народа их не оттеснили, ну, так он и затирает меня! Пойду к Горькому!
Чехов, зная, что я принимаю участие в действительно голодавшем в Ялте Поликарпове, вызвал меня — побеседовать о нем. Очень волновался.
— Ужас что такое! — говорил он. — Ведь вот — парень здоровый. Ремесло знает, и ремесло прибыльное. Неглуп. С хитринкою даже. С воловьим упрямством, с адскою трудоспособностью, с нечеловеческою энергией и стальным здоровьем. Займись он чем-либо другим, только не литературою — он всюду проложил бы себе дорогу. А он словно помешался. Он сделался графоманом. Он убивает время, силы, здоровье, он терзает всех окружающих. Во имя чего? Хочет быть писателем! Но его творчество никому и ни на что не нужно. Его рассказы — это жеваная бумага. Это отрыжка Горького…
Нет, из него никогда ничего не выйдет…
Но оказалось — Чехов ошибся: из Поликарпова писателя, конечно, не вышло, но вышел сносный провинциальный газетный работник на все руки — и этому он обязан был своей действительно нечеловеческой настойчивости. Совершенно безграмотный вначале, он корпел по ночам, штудировал грамматику, теорию словесности, всяческие учебники. Все брал, как говорится, назубок, и на моих глазах смог сначала занять место газетного корректора, потом хроникера, вырезчика и т. д., словом — изучил технику газетного дела. Я виделся с Чеховым накануне его отъезда в Баденвейлер. Чехов порылся в бумагах, вытащил какое-то письмо, показал мне.