Не верилось, не хотелось верить, что «болярин Александр» – это он, их Дивный, их батюшка Александр Васильевич.
Но хор безжалостно подтверждал это, с торопливой настойчивостью повторяя:
– Покой, Господи, душу усопшего раба твоего!
И подчеркнул слово «усопшего».
Стоя на коленях, Огнев уже не мог видеть лицо Александра Васильевича. Оно утопало где-то там, вверху, в цветах, в синих облаках пахучего ладана.
Сквозь набегавшие на старческие глаза частые слезы расплывалось, колебалось пламя свечи, которую пономарь протянул Огневу в руки. Огнев держал свечу и смотрел на этот переливающийся, текучий желтый огонек.
В воспоминаниях проносилась вся жизнь Александра Васильевича и своя. Сорок лет они шли бок о бок. Вспоминался Суворов таким, каким был на Кунерсдорфских холмах, в степях Молдавии, под стенами Измаила и Праги, в горах Швейцарии.
Невольно думалось о том, что и его дней осталось не так уж много…
Огнев старался вслушиваться, вникать в слова, которые произносил протоиерей. Далеко не все понимал он. На такой литии Огнев был впервые за все свои шестьдесят лет жизни. На войне убитых хоронили быстро. Священник отпевал торопливо. А иногда его и вовсе не оказывалось поблизости, и у раскрытой могилы несколько слов говорил батальонный или ротный. Это были и молитва, и надгробное слово товарищу.
А тут иное.
И из того, что Огнев услышал здесь, больше всего врезалось в память и поразило следующее:
– Правда твоя – правда вовеки, и слово твое – истина…
Он невольно отнес эти слова к батюшке Александру Васильевичу.
– Эк она его высушила, подлая! – сказал Зыбин, когда они, взволнованные, спускались по лестнице.
– Смерть никого, брат, не красит! – сумрачно ответил Огнев.
Они молча шли по набережной канала.
– Как хочешь, Алешенька, а я останусь до похорон. Прохор Иваныч сказывал – хоронить будут в субботу, а сегодня середа. Мне все равно спешить некуда: из отцовской семьи у меня вряд ли кто живой есть…
– Беспременно останемся. Как же можно куда идти? – горячо поддержал его Зыбин.
И они задержались в Петербурге до похорон.
Хоронили Суворова в субботу, 12 мая.
Утро выдалось солнечное, тихое, теплое.
Хотя нигде не было оповещено, но всюду – на рынках, в лавчонках, в чайных, в каждом доме – знали: вынос тела Александра Васильевича в десять часов утра.
С Песков и с Васильевского, из Старой Деревни и Охты спешили к Невскому и Садовой люди. Весь город поднялся сегодня спозаранку.
К Николе Морскому было ни пройти ни проехать. Кареты и экипажи запрудили все прилегающие улицы. По Крюкову каналу, перед окнами дома номер 21 и дальше, фрунтом стояли войска. К Калинкину мосту – по Садовой – расположились гусары и пушки.
Огнев и Зыбин кое-как протолкались через фрунт солдат к рынку:
– Дозвольте, ваше благородие, суворовским мушкатерам пройти. Поближе стать. Сорок годов с батюшкой Александром Васильевичем служили…
За каналом, возле рынка, насупротив дома Хвостова, уже толпился народ. Огнев и Зыбин втиснулись в толпу.
– Все наш брат армеец стоит: пехота, артиллерия и гусары. А где же гвардия? – спросил у Огнева Зыбин. – Неужто гвардия не будет провожать?
– Царь не велел гвардии быть. Сказано хоронить как фельдмаршала только. Он на Суворова серчает, – вмешался какой-то словоохотливый департаментский служитель.
– А за что ж серчает?
– А пес его ведает. Разве ему долго! Вот у нас…
– Великие князья… Князья приехали! – зашумела толпа.
К дому подкатила придворная карета. Из нее вышли великие князья Александр и Константин.
– Сейчас отпевать начнут!
Балконная дверь во втором этаже дома была раскрыта настежь. Виднелся угол пышного катафалка, подсвечники со свечами, мелькали военные и гражданские мундиры.
Видно было, как в зале засуетились.
Потом движение прекратилось. Возле катафалка заблестели ризы духовенства, издалека донесся голос протодьякона.
Началась лития.
Войска взяли на караул. Толпа обнажила головы. Говор стих.
По набережной, откуда-то со стороны Фонтанки, подъехала к дому траурная колесница. Она была запряжена шестью серыми лошадьми, покрытыми черными попонами.
В ярком солнечном свете как-то необычно резко, ненужно горели факелы, – днем их огонь не производил впечатления.
– Несут, несут! – заволновалась толпа.
Из дверей стали попарно выходить офицеры. Они несли на подушках многочисленные русские и иностранные «кавалерии», фельдмаршальский жезл, бриллиантовую шпагу и прочее. За ними шли хоры певчих.
– Певчих-то, певчих сколько!
– В черных кафтанах – придворные! Сам Бортнянский вон!
– А поют-то какие?
– Архиерейские.
– Наши, псковского подворья, тоже не поддадутся и придворным…
– Нет, лучше Бортнянского капеллы не споешь!
За певчими потянулась бесконечная вереница дьяконов, иеродьяконов, протодьяконов. Потом попарно пошли со всей столицы и ближайших монастырей десятки иереев. Наконец за черными клобуками архимандритов блеснули золотые митры трех архиепископов во главе с петербургским – Амвросием.
И вот в дверях показался гроб.
Толпа зашелестела, точно ветер прошел по кустам, закрестились, кто-то запричитал, кто-то воскликнул: «О, Господи!»
Смотрели, не отрываясь, как гроб подымали на колеcницу, как над гробом устанавливали великолепный, малинового бархата с золотым фигурным подзором[121] балдахин на восьми столбах.
Шнуры поддержали офицеры.
Раздалась команда отомкнуть штыки «на погребение».
И оркестры полковой музыки заиграли печальный марш.
Траурная процессия медленно тронулась к Александро-Невской лавре.
Он жив в смерти!
Ломоносов
Огнев и Зыбин шли в густой, многотысячной толпе, которая провожала генералиссимуса Суворова в его последний путь. Улицы были запружены народом. Все окна, балконы и крыши домов усеяны людьми. Мальчишки, точно галчата, сидели на деревьях.
Огнев шел, задумчиво глядя себе под ноги. Зыбин говорил с каким-то чиновником, обсуждали все то же, всем известное и всех возмущающее: что царь велел отдавать на похоронах почести Суворову не как генералиссимусу, а лишь как фельдмаршалу. Оттого нигде не было видно гвардии.
Огнев задумался – не слыхал и не видал ничего. И вдруг Зыбин толкнул его в бок и с ужасом зашептал:
– Гляди: царь!
Огнев поднял голову.
Подходили к Невскому. На углу близ Гостиного ряду, верхом на лошади, со шляпой в руке, ждал Павел I.
Когда толпа, в которой шли Огнев и Зыбин, поравнялась с местом, где стоял Павел I, его уже не было: пропустив мимо себя гроб, царь поскакал прочь, к Неве.