Как это выглядело на практике около 1800 года, рассказывает компаньонка графа Фридриха Штольберга: после завтрака граф читал одну главу из Библии и одну песнь из «Песен» Клопштока. Затем компаньонка что-нибудь читала из английского журнала «Зритель». После этого графиня в течение часа читала вслух из «Понтия Пилата» Лафатера. Время, остававшееся до обеда, каждый занимал самостоятельным чтением. После обеда граф читал вслух из «Жизнеописаний» Гиппеля. Затем компаньонка читала из «Потерянного рая» Мильтона. После этого граф погружался в изучение «Жизнеописаний» Плутарха. После чая он прочитывал еще несколько песен Клопштока. По вечерам он писал письма, а также духовные песнопения, которые на следующее утро после завтрака декламировал. В свободные дневные часы читались современные романы, однако об этом компаньонка сообщает не без стыда.
Без достаточного досуга такой читательской жизни, естественно, не могло быть. В досуге же тогда в буржуазной и мелкобуржуазной среде не было недостатка. Чтение продолжалось и в ночные часы, так что свечи становились ходовым товаром.
На запросы любителей чтения должны были отвечать авторы, способные писать много и умевшие сочинять книги для быстрого прочтения. О Лафонтене, сочинившем свыше сотни романов, язвительно говорили, что он пишет быстрее, чем может читать, и потому знает даже не все свои романы. Этот поток романов приводил литературных критиков в отчаяние. Фридрих Шлегель[16] писал в одной из своих рецензий за 1797 год: «Среди многочисленных романов, благодаря которым с каждой ярмаркой все больше разбухают наши перечни книг, большинство… заканчивает круговорот своего ничтожного существования, чтобы затем навсегда кануть в небытие пыльных хранилищ старых книг, так быстро, что литературный критик должен незамедлительно хватать их, если не хочет испытать огорчение, высказав собственное суждение о сочинении, которое, собственно говоря, уже не существует».
Этот читательский голод и это неистовое писательство представляли собой специфически немецкое явление. В других крупных европейских странах дело в этом отношении не зашло столь далеко. Их обитатели не чувствовали себя в «воздушном царстве мечты», по выражению Гейне, как дома; они формировались и жили «на грешной земле».
Особые общественно-политические и географические условия в Германии позволяли процветать книжным и газетно-журнальным издательствам. Отсутствие единого центра общественной жизни способствовало разъединению людей, находивших удовольствие в воображаемом мире литературы. Германия не имела окрыляющей фантазию политической власти, не имела большого столичного города с его таинственными лабиринтами, не имела колоний, которые бы возбуждали потребность в дальних странствиях и приключениях. Все здесь было тесно и мелкотравчато. Когда на старом городском рынке Кёнигсберга пересекались пути Гамана и Канта, Просвещение и «Буря и натиск» встречались друг с другом. Веймар, тайная культурная столица Германии, около 1780 года представлял собой городишко с населением 3000 человек; по его немощеным улицам разгуливали свиньи. Все то необыкновенное, что совершали английские мореплаватели и путешественники, американские пионеры или предтечи и герои Французской революции, немецкая публика переживала с опозданием и в альтернативной литературной форме. В письме Мерку Гёте в 1780 году отмечал, что «почтенная публика узнает все необыкновенное только из романов».
Поскольку все необыкновенное в Германии являлось привилегией литературы, многие ощущали в себе призвание к писательству. Начинается, по выражению Шиллера, «бумагомарательный век». Друзья переписываются и тут же несут свои письма издателю. Каждый, кто достиг почестей, славы и денег, пишет, войдя в лета, свои размышления о жизни.
В «Годах странствий» у Гёте его герой рассуждает: «Того, сколько люди пишут, невозможно даже и представить себе. О том, что из этого печатается, я не хочу даже и говорить… О том же, сколько писем, сообщений, историй, анекдотов, описаний… циркулирует, можно получить представление, если пожить некоторое время в образованных семьях».
Для Фридриха Шлегеля это означает революцию, позволяющую ожидать, что вскоре все читатели превратятся в писателей. В своем «Учителишке Вуце» Жан Поль высмеивает это ожидание. Вуц регулярно выписывает каталог ярмарки и сам пишет все указанные там романы. При этом он постепенно приходит к убеждению, что написанные им книги и являются оригиналами, напечатанные же — перепечатками его книг, и он не может понять, почему издатели так искажают его произведения, что в напечатанном невозможно узнать написанное им.
После всего этого уже не кажется удивительным, что юный Гофман советует своему другу: «Если ты испытываешь неудовольствие, то начинай писать роман — это отличное лекарство» (4 апреля 1795). Не удивительно и то, что Гофман в свои юные годы будто бы двадцать раз прочитал «Исповедь» Руссо (как-никак фолиант в 500 страниц) и что к двадцати годам он сочинил два объемистых романа в духе «Гения» Гроссе, однако они не нашли издателя и безвестно сгинули. Правда, умение быстро писать он не утратил и впоследствии. Первый том «Эликсиров сатаны» (1814) он сочинил за четыре недели. Впрочем, и Гёте потребовалось не больше времени для написания своего «Вертера».
В последней трети XVIII века литература и жизнь сближаются. Подражание Вертеру в середине семидесятых годов симптоматично в этом отношении. В романе Гёте ощущали проявление страсти, видели непосредственное выражение жизни в литературе. Между ними будто проскользнула искра: тому, кто из своей жизни сделал литературу, отвечали, воплощая литературу в жизнь. Читающие юнцы искали свою Лотту, одевались, как Вертер, некоторые даже сводили счеты с жизнью. Да и сам Вертер инсценировал свою жизнь по литературе: в момент его самоубийства на столе лежит «Эмилия Галотти» Лессинга.
То было великое время непосредственной связи между жизнью и литературой. Гёте в своих воспоминаниях дает еще немало примеров этого. Его история с Фридерикой в Зезенхаймской идиллии развивалась по сценарию романа Голдсмита «Векфильдский священник» — еще один случай из жизни, происходивший по литературному сценарию, в котором заранее распределены роли, определена атмосфера и установлено действие.
От литературы исходила некая чарующая, инсценирующая жизнь сила. Более того, от нее и требовалась такая сила. Что было верно в отношении «большой» литературы, то могло быть справедливо и для так называемой «развлекательной литературы» — семейных романов Лафонтена, историй о разбойниках Вульпиуса и романов о тайных союзах, сочинявшихся Гроссе и Крамером. И в этом случае литературные образцы властно вторгались в жизненные процессы читающей публики. Жизненный и читательский опыт начинали столь тесно переплетаться, что порой невозможно было отделить одно от другого. Юный Клеменс Брентано[17], которому казалось, будто он целиком соткан из литературного материала, отмечал в письме своему брату: «Постепенно я все больше и больше осознаю, что ими (романами. — Р. С.) непроизвольно определяется множество наших действий и что особенно женщины к концу своей жизни становятся простыми копиями героинь из романов».