После окончания войны, как и следовало ожидать, посыпались милости — амнистия, пересмотры и досрочные освобождения. Жерло этих благодеяний было нацелено только в одну сторону, и пролились они лишь на уголовников. Досрочно была освобождена и Верка-Гроб: ей простили даже недавнее зверское убийство молодой цыганки. Но Грязнульке опер разъяснил, что на освобождение она рассчитывать не может: сожительство с отцом и убийство своего прижитого от отца ребёнка комиссией сочтено «явлением опасного бытового разложения».
Лагерники улыбались.
— Если Верка — настоящий муж, то она выйдет завтра за ворота и тут же забудет свою лагерную жену — за зоной красивых девок хватает. Женщина ещё может подождать мужа, а уж мужик бабу — никогда! Это противоестественно!
Но ведь это и был противоестественный брак!
В день освобождения Верка утром получила документы, собрала на обходном листе нужные подписи и полностью оформила выход, а затем зашла в штаб с просьбой. Стопку документов положила на деревянном барьерчике и углубилась в списывание расписания поездов на Владивосток — она хотела ехать туда к брату. Между тем в комнату ворвалась банда малолеток с криком «дайте бумагу на махру!». А когда их выгнали, то оказалось, что Веркины документы с барьерчика украдены на закрутки.
Самоохранники бросились в погоню и действительно отобрали какие-то обрывки документов с печатями. Верке выдали все бумаги заново, и пока она обошла зону с обходным листом, наступили зимние сумерки. В шесть часов стрелки и вахтёры сменились, стали на пост новые, которые не слышали об утреннем происшествии. В темноте к вахте вышла укутанная женская фигура и предъявила документы. Никто не заметил, что за полчаса до смены Верка уже вышла за зону: её первые бумажки были тоже в порядке, воровство оказалось только ловкой инсценировкой.
За семнадцать лет заключения это был единственный виденный мною пример смелой и самоотверженной любви с успешным выводом на волю любимой жены, даже рискуя собственной свободой и жизнью!
С весны следующего года начали поступать открыточки от Верки. Она писала своим дружкам, в том числе и мне. Капитан Еремеев вызвал меня на допрос, обвинив в связи с преступным миром и в содействии побегу заключённой Евгении Александровны Зориной. Я отнекивался, и следственное дело было прекращено. Но Валька Романов позднее показал мне письмо Верки, полученное на адрес сторожихи на железнодорожном переезде. Письмо было написано на воровском жаргоне. Верка сообщила, что они отправились не на восток, а на запад и вскоре «открыли золотую жилу» — стали ездить на поездах, в которых с фронта возвращались домой демобилизованные офицеры. К этому времени они раздобыли форму, ордена и документы, а из разговоров установили, что выгоднее и безопаснее всего выдавать себя за чекисток, следящих за потоком демобилизованных, возвращающихся с войны. У многих офицеров было немецкое золото — кольца, крестики и прочее ценное барахло — мазута, которую две предприимчивые женщины успешно воровали или получали по пьянке в счёт оплаты любовных утех. Обеспечив себе жизнь на десять лет вперёд, обе решили смыться на гражданскую работу, так как поток демобилизованных иссяк и продолжение поездок на тех же линиях становилось опасным.
— Ну что ж, — сказали лагерники, — Верка своего достигла: вывезла жену, обеспечила себя материально, а теперь выберет большие города и начнет их по очереди обчищать с помощью Грязнульки: Женька — превосходная наживка на таком остром крючке, как Гроб!
Лагерь — фронт. Там долго ничего и никого не помнят. Посудачили, посмеялись, перекурили и забыли: у каждого заключённого своих дел и забот по горло.
Весной сорок седьмого года начальник Культурно-воспитательного отдела Сиблага приказал на всех отделениях произвести смотр самодеятельности — сначала на лагпунктах выделить лучших исполнителей и составить наиболее удачную программу, а затем вызвать с лагпунктов культбригады на штабные лагпункты отделений, где потом можно будет отобрать лучшие программы и исполнителей для обновления и улучшения культурно-воспитательной работы в пределах всего Сиблага.
Приказ был встречен с восторгом. Работа закипела. Наша бригада решила повезти в Мариинск «За тех, кто в море» и концертную программу. Сшили костюмы, запаслись гримом и париками, обновили декорации. Наконец, в тёплый и солнечный весенний день тронулись в свою столицу — трое груженных реквизитами саней и бригада исполнителей, а также начальник КВЧ, начальник режима, конвой и собаки.
Оба начальника были сильно навеселе и на станции Сусло-во отстали и явились в Мариинск дня через два, в сильно помятом виде. Один стрелок заболел и с нами в снежное поле не пошёл, а с ним остались и собаки — он их взял под расписку, и только его они слушались. Карп Карпыч напросился в конвой, потому что в Мариинске у него было дело к брату жены — тот взялся продать на рынке свинью, продал, но деньги не высылал. Карп Карпыч, человек пожилой, обмотался тряпьём, одел через плечо автомат дулом вниз, как охотничье ружьё, и, не обращая на нас внимания, поплёлся впереди колонны на манер лесного лохматого и кривоногого гнома, — для русского лешего он был слишком мал ростом, хотя в остальном весьма подходил. Шествие замыкал знакомый стрелок Иван, увешанный орденами хромой фронтовик, чубатый и краснощёкий парень, очень добрый и ласковый, но опасный. Вдобавок к ранениям он был тяжело контужен в голову, и на него при малейшем возражении находили приступы бешенства, а был он при оружии, и его чистенький, блестящий автомат висел всегда на руке, и палец Иван любил держать на спусковом крючке. Иван тоже напросился в конвой, поскольку считал себя знатоком, ценителем и покровителем искусств.
Началась весёлая канитель. Ехали и шли медленно: снег был глубокий и мокрый. Солнце сияло на бледно-голубом небе, в перелесках залегли ярко-синие тени, всем вдруг стало жарко. Жевали сухой паек, много смеялись, а ещё больше пели. У Вальки Романова был чистый и приятный тенор, он запевал, а все хором подхватывали. Потом хромой Иван стал отставать и теряться на поворотах. Лошадей останавливали, и бригада, по команде дирижировавшего Вальки, хором кричала:
— Иван, хромой чёрт, где ты?
Из озорства кричали и словечки похуже, пока из-за кустов не показывалось потное лицо Ивана с улыбкой одобрения на искривлённом от боли лице — искалеченная нога начала болеть.
Его посадили в последние сани, а узлы с театральным барахлом понесли на плечах. Идти оставалось неблизко — около десяти километров, но настроение было отличное; пение и смех не стихали до первых изб города.