Его посадили в последние сани, а узлы с театральным барахлом понесли на плечах. Идти оставалось неблизко — около десяти километров, но настроение было отличное; пение и смех не стихали до первых изб города.
У ворот мариинского штабного лагпункта Иван подал на вахту наши бумаги, но дежурный стал придираться — не хватало печати на аттестате на довольствие. Уставший Иван вдруг побагровел, отступил на шаг и вскинул автомат так, что дуло пришлось как раз против поясной бляхи начальника.
— Запущай, гадское твоё мясо! Люди шли цельный день, а ты издеваешься?! Враз открывай ворота, падло!
Когда мы шли из бани, Ивана вывели в оперчекистскую часть без погон и пояса: на время смотра он заработал себе гауптвахту. В бараке мы сложились и на очень богатом внутрилагерном толчке купили ему три пачки лучших папирос.
О нашем приходе знали. В помещении художественной мастерской я читал отрывки из своих записок, Рыбаков декламировал свои стихи. Много спорили. Это был чудесный умный вечер после солнечного и синего, беззаботного и бездумного дня.
Мариинская штабная культбригада представила на смотр «На дне» в постановке и при участии бывшего артиста Художественного театра Должанского, который на лагпункте заведовал большой художественной мастерской. На следующий день после их выступления на конкурсе я читал в группе любителей фрагменты моей пьесы «Только вперёд!», написанной на материале сусловской лагерной жизни и при деятельном участии всех оставшихся в живых выведенных в пьесе персонажей (не хватало бандита Паука и ошибочно осуждённой за проституцию невинной девушки Сениной, «маршала» Майстраха и Боба-Гориллы, Грязнульки и Верки-Гроб). Но слушатели их или лично знали, или хорошо представляли, и после читки произошёл горячий идейный бой: начали с критики классического наследства, а потом не удержались и перешли на критику современности, благо Горький, как придворный сталинский прихлебатель, был к этому удобным поводом. Говорили не называя имен, изощряясь в придумывании остроумных кличек, некоторые из которых встречались аплодисментами. Это была приятная всем участникам беседы игра ума и соревнование в остроумии, — то, чего все так страстно жаждали. Вечер и часть ночи пронеслись быстро; в эти часы все присутствующие были вне лагеря.
А на следующий вечер я ходил в Мариинский городской театр (или какой-то лучший местный клуб). Привели нас под конвоем и по счёту сдали за кулисы. Заднюю дверь заперли. За передними кулисами стали стрелки. Зал наполнился местной знатью из верхушек городского партийного и советского руководства и командования лагеря. Блестели погоны и ордена, дамы щеголяли нарядами: сквозь дырочку в занавесе я без труда узнал серый искусственный шёлк из распоротых немецких воинских матрасов.
Был дан гала-концерт. Ставили, между прочим, «Лебедь» в исполнении какой-то бывшей киевской балерины и оркестра из Марраспреда. Когда лебедь, освещённый лунным светом, трепетал туго накрахмаленной пачкой и в порыве предсмертной тоски нечаянно приближался к той стороне, где находилась дверь, то сидевший на табурете стрелок довольно громко рычал:
— А ну, давай отселева!
И колебля длинными руками-крыльями, лагерный лебедь давал на другую сторону сцены.
Концерт публике очень понравился — он был не хуже представлений, какие своим владельцам давали крепостные актёры, музыканты и танцовщицы сто лет назад: а говорят, что история не повторяется! Может, где-нибудь и нет, но в стране чудес — да, повторяется и ещё как!
Аплодисменты были искренними и бурными и какой-то полный человек вышел на сцену и закатил речугу, увязав Лебедя со скорым прилетом лебедей и с близящейся посевной компанией. Были ещё другие патриотические выступления и обязательства выполнить и перевыполнить. Оркестр белых негров грянул государственный гимн, и все участники разошлись в обстановке высокого морального подъёма — одни по домам, другие — в загон.
Конечно, первое место взяла Мариинская культбригада — это можно было предвидеть. Но затем из лучших номеров всех десяти лагерных пунктов была составлена супер-программа, показанная в городе на той же вольной сцене. На этот концерт я не попал, но зато присутствовал на большом ужине, который закатила всем участникам смотра КВЧ Ма-ротделения.
Было тесно, жарко и очень весело. Съели студень с винегретом, а когда подали горячие тушёные в сале бараньи желудки с перцем и капустой, то двери распахнулись и вошло начальство, мужчины и женщины, в форме и в гражданском платье, а за ними две подавальщицы с бутылками пива. Грянули аплодисменты — конечно, пиву, но начальство приняло их на свой счёт. Начальник отделения произнёс короткую речь, и затем командование к общей радости удалилось, и мы остались одни, если не считать дежурных надзирателей, изредка появлявшихся то в дверях, то за нашими плечами.
В конце вечера Рыбаков встал и громко захлопал в ладоши.
— Товарищи! Внимание! Я хочу произнести короткое похвальное слово!
Раздался смех, крики:
— Кому? Тебе? Тебя сегодня достаточно хвалили!
Но Рыбаков тряхнул льняными кудрями.
— Похвальное слово нити творчества, которой мы все крепко связаны!
Раздались аплодисменты. Подняв руку, Рыбаков начал:
«Дуй же, ветер, в лицо и в открытую грудь, буйный ветер с бескрайних сибирских пустынь! Когда все впереди — тогда ничего не страшно! Только вперёд и вперёд! Товарищи! Мы…» Вдруг с того конца зала, где находилась входная дверь, кто-то скомандовал: «Внимание!» — и кое-кто из сидевших нехотя встал.
— Чёрт! — выругался Рыбаков. — Опять вольняшка!
Вошла статная женщинё-офицер в форме, но без погон и петличек.
— Здесь доктор Быстролётов?
Я поднялся.
Чекистка подошла ко мне, на удивление всем обняла и вывела под руку в раздевалку. Припала к моей груди и зарыдала.
Это была Верка-Гроб.
— Доктор, сейчас меня хватятся и прибегут: я убежала из бани. Привезли на переследствие. Обвиняют в шпионаже и уничтожении военных документов. Видно, расстреляют… — Она тяжело перевела дыхание. — Я помню «Шёлковую нить» и твои записки… Послушай меня и запомни. Я знаю, что правильно поймешь. Пусть и другие узнают: молодым я буду в урок.
Я снова молча провёл рукой по её волосам, тёплым и сырым. Жест означал: успокойся! Но разве можно было успокоиться перед надвигающейся смертью? Для Верки настал момент подведения под жизнью последней итоговой черты.
— Ты, может, заметил, доктор, что в Суслово я последний год-полтора стала ходить на работу? Заметил? Я это не посупиться хотела, а просто лагерь мне надоел и воровская житуха тоже. Захотелось чего-то делать. Я всё думала — куда мне пойти? В пошивочную мастерскую, в тепло и к нашему бабью, не захотела — боялась, что поймут неверно, вроде я ищу пути к начальству и перековываясь на ходу. Я пошла на холод и в грязь — ремонтировать трактора. Сначала инженеру-мастеру платила, он меня учил слесарному делу, а как все начала схватила, так пошла потом сама. Очень мне слесарная работа нравилась и чем дальше, тем больше: я угадывала, что скоро мне не руки понадобятся, а голова. Радовалась тому очень и по первые в жизни стала мечтать о воле, чтобы учиться.