Понятно, — сказала Марина. — Гадость из гадостей. Вы даже не анархист настоящий… И ради этого самого пошли грабить людей?
Ну, не скажу, чтобы людей, Марина Ивановна. Эта таких златолюбцев я и людьми называть не могу. Права перед настоящими людьми не имею. Хотя бы вот перед вами. Вы не подумайте, убивать мне не приходилось ни разу. Вы, может быть, подумали это самое… Так напрасно, Марина Ивановна. Смертоубийством не занимался.
Тогда кушайте, как вы выражаетесь, ваши оладьи и продолжайте рассказывать. Можете не стесняться Али. Она все понимает. Часто больше, чем взрослые. — Марина положила на тарелку три пухлые оладьи со сковородки и протянула грабителю. — Убийцу я угощать не подумала бы, Евлампий Феодосеевич. Аля, теперь тебе. Ешь и молчи. — Положила дочке две большие оладьи и подала ей на тарелке. Последнюю оладью взяла на вилку и стала медленно есть.
Налить вам чаю, Евлампий Феодосеевич? Но чай, имейте в виду, морковный. Сахару нет. С сахарином.
Премного вам благодарен, сударыня. Поверьте, я граблю только дурных людей. К вам попал, как вы уже поняли, исключительно по ошибке, Марина Ивановна. Наговорили мне: неизвестно на что живете, супруг ваш за границей, а сами нигде не работаете…
Мама работает по ночам, — встрепенулась Аля.
Уж это я теперь понимаю, — вздохнул гость. — Обмишурился я тут с вами.
Марина, что такое обмишурился? — спросила Аля.
По-моему, этот глагол происходит от существительного мишура. А мишура значит поддельное шитье под золото, серебро. Обмишуриться — обмануться, обмануть себя.
Совершенно точно определили, сударыня, — согласился Трофимов. — В отношении вас — обмишурился.
Послушайте, — серьезно заговорила Марина. — Вот вы уверяли, что в общем допускаете, что народ добьется собственной цели. Да вам неохота была бороться за эту цель. Мало ли еще какие потомки, мол, будут и заслужат ли наши жертвы, которые вы-то вовсе не приносили ради их цели…
В самую точку, Марина Ивановна.
Вы ведь и пошли на ваше стыдное дело оттого только, что у вас лично никакой цели нет в жизни.
Цель-то, положим, имеется. Добыть средства и отправиться в мир свободный, Марина Ивановна.
Да на что вам этот свободный мир? И на что вам свобода, которую вы там обретете? Свобода открыть грязный шантан для скучающих барынек? Хороша цель человеческой жизни!
Где же другую найти?
Цель жизни искать не годится. Так вы ее никогда не найдете. Цель должна существовать в вас самих. Прониклись вы сознанием всенародной цели и посвящаете ей свою жизнь. Тогда и жертвы не жаль.
Да жизнь у меня только одна и есть. А дозвольте заметить, вы-то сами собираетесь бежать из России?
От России я не бегу, Евлампий Феодосеевич. Россия во мне. Россия всегда со мной, где бы я ни была. Уезжаю я официально, законно к отцу моей дочери. Уезжаю без средств. У моего мужа там также нет денег. Не думаю, будет ли мне за границей легче жить, нежели здесь на родине. Да я об удобствах не размышляю. Мне и здесь хорошо. Мне вот именно здесь хорошо, — твердо повторила она.
Хорошо? Вам хорошо? Здесь? Сейчас?
Я имею в виду свое душевное состояние, а не внешние неудобства или лишения. Лишения терпит сейчас весь честный русский народ. Почему же мне, русскому поэту, должно быть легче, чем моему народу? Ну, хватит, поговорили. Еще чашку чая?
Благодарю покорно. Никак нет. Хотя должен признаться, мне еще никогда не везло так, как сегодня. Вроде как святое причастие принял. Смею ли я предложить вам некую материальную помощь? Десять, двадцать, сто миллионов, если угодно. Извольте, сию минуту.
Нет, — резко произнесла Марина. — Я ни в чем не нуждаюсь и меньше чего в вашей помощи. Прощайте, Евлампий Феодосеевич.
Прощайте, Марина Ивановна. Прощайте, мудрая маленькая мадемуазель, — поклонился он семилетней Але.
Потом ответил большой поклон обеим, неслышно вышагнул вон и осторожно затворил за собой дверь.
Аля взглянула на Марину, закуривавшую новую папиросу. Она стояла, выпрямившись у порога петухивной, проводив необычного посетителя.
— Марина, — едва слышно прошептала Аля, — Марина, я рада, что я твоя дочка.
— Тебе пора мыть ноги и ложиться в постель, — как всегда в этот вечерний час, указала Марина.
На следующее утро, когда Аля открыла застекленную входную дверь, чтобы выйти погулять во двор, в глаза ей бросилась пухлая матерчатая сумка снаружи на дверной ручке. Позвала мать. Марина обеспокоено сняла сумку и обнаружила сверху записку в конверте.
«Глубокоуважаемая Марина Ивановна! Простите вашего вчерашнего визитера. Умоляю принять от него небольшой подарочек вам и вашей удивительной Алечке. Чуточку продовольствия. Это мой анархистский пак. Я и без него буду сыт-пересыт. Низкий вам поклон. Трофимов».
В сумке была вобла, ячневая крупа, селедки, два фунта масла, большой кусок свежей говядины, мука, жестяная коробка леденцов «Ландрин», две банки американского сгущенного молока, кусок сала.
— Вот так так, — озадачилась Марина. — Мы это принять не можем, Аля.
— Не можем, Марина.
— Надо раздать голодающим соседям. У тебя есть кому?
— Вале Свиридову во дворе. Ему сгущенное молоко, леденцы, масло и сало!
— Хорошо. Воблу, сельди и говядину можно Анне Степановне, нашей соседке. Муку тоже ей.
— А крупу — старику Егорычу.
И Аля отправилась разносить продукты.
Примерно через неделю, возвращаясь к себе домой, Марина остановилась на углу Поварской возле наклеенной на стену газеты (в те времена газеты не продавались в киосках на улицах, а наклеивались на стены домов и заборов). В газете была заметка об анархистах, пытавшихся ограбить третьего дня склад на Якиманке и погибших при перестрелке с милицией. Среди жертв был и актер бывшего театра имени Веры Комиссаржевской Трофимов Е.Ф.
— Пустой человек был, — коротко прокомментировала Марина, пересказав Але заметку в газете.
24 июня 1980 г.
Г. АДАМОВИЧ[278]
У НЕЕ БЫЛ СВОЙ ГОЛОС…
Я ее встречал сначала в Петербурге в доме Канегиссера. Дом этот описан в очерке Цветаевой «Нездешний вечер». В этой семье была широкая жизнь. Отец был известным инженером. Я дружил с младшим сыном, Леонидом. Был еще его старший брат, Сергей, и сестра Лулу. Однажды я пришел к ним днем. И там была Марина Цветаева. Она сидела рядом с Есениным. Она читала стихи о Германии. Очень их головы были похожи. Они говорила: «Германия — мое безумие!» У нее всегда было желание идти против. Тогда Ахматова была звездой первой величины, а Цветаева приехала из Москвы. Цветаева Ахматову боготворила, а Ахматова была слегка к ней холодна, она вообще не любила поэтесс, помните ее эпиграму: