«Граф! Считаю себя в праве и даже обязанным сообщить вашему сиятельству (и естественно государю. – Н. П.) о том, что недавно произошло в моем семействе (какая интересная формулировка: «не со мной», а «в моем семействе», – не иначе, как посыл Николаю Павловичу). Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены (здесь Николай Павлович должен вздрогнуть, поскольку содержание письма и суть оскорбления не объясняются). По виду бумаги (впоследствии оказалось, что эту бумагу мог купить каждый в английском «писчебумажном» магазине в неограниченном количестве), по слогу письма (более чем через сто лет экспертиза установила, что текст был составлен человеком, для которого французский язык был не родным, хотя, конечно, он в равной степени мог быть и голландцем, и русским), по тому, как оно было составлено (ну это вообще абсурд, поскольку историю Нарышкина знали далеко не все дипломаты, появившиеся в Петербурге после восшествия на престол Николая I), я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца (?!), от человека из высшего общества, от дипломата (?!). Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали. (Замечательный результат всего лишь двухнедельных «розысков»! Пушкин не сомневается, что «все под контролем». Откуда такая уверенность, что диплом получили «семь-восемь человек», а если 10, 15, 20? А если кое-кто получил не» под двойным конвертом»? И в то же время тонкий посыл Николаю Павловичу: «большинство лиц, получивших письма, их ко мне не переслали». Утечка информации возможна!) В общем, все (!) были возмущены таким подлым и беспричинным (Наталья Николаевна, боже упаси, тут ни при чем) оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса. (Вот, Николай Павлович, кто твой соперник. Ты его нанял для отвода глаз, а он слишком вошел в роль. Хорошая наживка для солдафона, волею судеб взгромоздившегося на российский трон. Но главное здесь, что сам Пушкин никого не называет, а лишь пересказывает то, о чем «все говорили»!) Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем (Пушкин не настаивает на Дантесе, тонко намекая, что имя его жены связывают и с другим именем)… Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от господина Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю». (А доказательств и нет! Но «я утверждаю», что оскорблен и буду бороться с вами насмерть! Вот позиция Пушкина. Он выдавил из себя раба окончательно и бесповоротно.)
Письмо короткое, но удивительно емкое, явно выверенное до каждого слова. Это не жалоба Бенкендорфу или царю на какого-то ничтожного Геккерна (не требую «ни правосудия, ни мщения») и не взрыв эмоций загнанного в угол поэта. Мы имеем дело с версией Пушкина, с той трактовкой ситуации, которую он хотел внушить, «довести до сведения правительства и общества». Кстати, верные друзья поэта до конца жизни публично его версию поддерживали, хотя временами глухо намекали, что знают больше (например, Соболевский). Что касается правительства, то ясно, кому письмо адресовано. Пушкину необходима встреча с царем. Хотя письмо, как известно, не было отослано, виною тому вмешательство Жуковского, который сумел, используя свои связи, организовать встречу царя и поэта 23 ноября 1836 г. (Мы вернемся к этому эпизоду позже). Но как довести свою позицию до «общества»? Полагаю, что у Пушкина был на этот счет свой план. Об этом свидетельствуют следующие факты. Письмо Бенкендорфу было переправлено адресату только через две недели после смерти поэта. При разборе его бумаг Жуковский где-то 10–11 февраля 1837 г. обнаружил оригинал этого письма и тут же переслал в Третье отделение, где оно было «засекречено» вместе с другими материалами и даже не передано в Комиссию военного суда, учрежденную при лейб-гвардии Конном полку по факту дуэли Дантеса и Пушкина. Между прочим, эта комиссия «по силе статей 139, 140 и 142 Артикула воинского Сухопутного устава» вынесла решение обоих дуэлянтов и подполковника Данзаса повесить. Но при всей секретности и строгости процедуры расследования обстоятельств смерти поэта «сразу после гибели Пушкина» (!)[6] по России распространились так называемые «дуэльные списки» (свод документов, объясняющих обстоятельства дуэли и смерти Пушкина, – своеобразный самиздат), где под вторым номером числилась точная копия письма Пушкина к Бенкендорфу от 21 ноября 1836 г. Добавим, что подлинник письма был обнаружен четверть века спустя после смерти поэта. Очевидно, что Пушкин, придавая огромное значение огласке своей версии событий и своей позиции, передал (нам неизвестному) доверенному лицу копию этого письма с соответствующими указаниями. У него был свой план действий применительно к различным вариантам развития событий.
Письмо Пушкина Бенкендорфу от 21 ноября 1836 г. (в тот же день было написано и письмо Геккерну-старшему, тоже не отправленное) – очень важный документ в нашем расследовании. Но даже если бы его не было (что само по себе невероятно, если исходить из предложенной нами концепции действий Александра Сергеевича), остается более чем достаточно оснований считать, что именно Пушкин составил и инициировал рассылку знаменитого диплома, положившего начало быстрой и, к сожалению, трагической развязке глубокой личной драмы поэта. Во всяком случае, каждый, кто внимательно прочитал предшествующие страницы, положа руку на сердце должен признать, что у Пушкина было гораздо больше мотивов для организации этой мистификации, чем у других подозреваемых – Геккернов, Долгорукого, Гагарина, Полетики, Раевского и т. д. Но об этом в другом месте.
Глава 6
Положение обязывает
Давайте немножко отступим от анализа текстов ноябрьских писем Пушкина и буквально пунктирно воспроизведем событийный фон, приведший к появлению этих документов.
К началу 1836 г. Александр Сергеевич окончательно осознает, в какую плотную паутину светского быта он затянут. Обстоятельства, каждое из которых в отдельности не выглядит непреодолимым, в совокупности образуют кокон конформизма, на уютность которого (конечно, не без рефлексий) в конце концов соглашались многие потенциальные «властители дум». Пушкин восстал. Только давайте не делать из него героя. Идеологически он склонялся к компромиссу с властью. И желание занять место Карамзина, как придворного историографа Романовых, и осуждение польского освободительного движения, да и показной аристократизм[7]. Свет, с его опытом обволакивания, «приведения к своему знаменателю» ломал очень сильных людей. Но здесь вышла осечка. Пушкин, может быть, благодаря своей генетике, не потерпел личного оскорбления, выразившегося во вторжении в святая святых его интимной жизни. «Шалости» придворной и дворянской жизни он воспринимал только в одном направлении. Проекцию на свою семейную жизнь установившихся нравов он отверг с возмущением. Гнулся Пушкин потому, что хотя и чувствовал свою исключительность, но хотел признания общества, высшего света, хотел купаться в аплодисментах, лучах славы и всеобщего обожания. И имел на то полное право. А власть, чувствуя возможность компромисса с гением, играла на этих струнах, но не сломала поэта, потому что невзначай «наступила на его любимую мозоль».