Отношения с Ольгой Михайловной после встречи во Франкфурте дали заметную трещину, которая с особенной отчетливостью проявилась через два месяца в Италии, куда Борис отправился вслед за родителями в августе 1912 года. Отчужденность Бориса, его замкнутость бросались в глаза, с ним происходили значительные духовные перемены, с которыми надо было сжиться и справиться. Ольга не понимала происходящего: «Мы поехали с Борей осматривать Пизу — собор, башню, знаменитую, падающую <…>. Я хотела смотреть и идти дальше, охватывать впечатлением и забывать. А Боря с путеводителем в руках, тщательно изучал все детали собора, все фигуры барельефов, все карнизы и порталы. Меня это бесило. Его раздражало мое легкомыслие. Мы ссорились. Я отошла в сторону, а он наклонялся, читал, опять наклонялся, всматривался, ковырялся. Мы уже не разговаривали друг с другом. С этого дня ни единого звука Боря со мной не проронил; мы жили вместе, рядом, в полном бойкоте»{92}. Именно в Италии Пастернак прикоснулся к источнику европейской культуры; эпоха Возрождения открылась его взгляду во всей своей потрясающей мощи и вечной молодости, словно подтверждая правильность его догадок о самом себе и своем призвании. Ольга Михайловна, как всякая молодая девушка, сосредоточенная на себе, в то время была еще не готова понять своего кузена.
Дальнейшая жизнь Ольги Фрейденберг, столь много обещавшая в 1912 году, сложилась очень тяжело. Вернувшись в Россию с началом Первой мировой войны, она более за границу не выезжала. Стала сестрой милосердия, пережила многое и многих ставших ей близкими людей. Вопреки воле отца, не признававшего официального высшего образования, сразу после революции поступила на классическое отделение Петербургского университета и этим определила свою судьбу. Ко времени окончания университета у нее уже была написана диссертация, зашита которой при новой системе представлялась почти недостижимой. Чтобы защититься, Ольга Михайловна преодолела гигантские трудности, однако зашита не помогла ей ни найти работу, ни издать свой научный труд. Ее личная жизнь фактически не состоялась, а постоянно возникавшие бытовые неурядицы, крайняя бедность, в которую теперь была погружена ее ранее весьма состоятельная семья, тяжелые болезни, ссоры с близкими стали неизменным фоном существования. Пытаясь вырваться на широкую научную сцену, Ольга Михайловна обращалась за помощью к жившему в Москве Борису, как ей казалось, твердо стоявшему на ногах, ожидая от него действенной помощи. И он всякий раз пытался помочь, и всякий раз безрезультатно, вызывая гнев и незаслуженные упреки кузины.
Нужно отметить, что столь же непростые отношения установились у Ольги Михайловны и с родственниками, находящимися в эмиграции. Виной этому, как ни странно, была ее собственная высокая порядочность, граничащая с жертвенностью, — точно таких же качеств она с настойчивой непримиримостью требовала от близких. И если кто-то из них совершал поступки, даже гипотетически свидетельствующие об уклонении от жестко установленной нормы, она проявляла истовую принципиальность, и всякое общение отсекалось. Так, уезжая в Германию, Леонид Осипович не смог заехать в Петроград, чтобы проститься с сестрой и племянницей (за год до этого умер М.Ф. Фрейденберг). Это стало причиной разрыва между ними — и какие усилия Леонид Осипович ни прилагал для того, чтобы примириться и восстановить утраченную близость, он встречал резкий и холодный отпор. Для восстановления отношений потребовалось несколько лет. Так что строгость и некоторая предвзятость Ольги Михайловны к кузену были скорее обшей нормой, предъявляемой ко всем и каждому. Личные трения и обиды обозначили длительную полосу отчуждения и непонимания. Указывая на обещанную и так и не оказанную Борисом помощь в поисках работы, Ольга Михайловна безжалостно писала его жене: «Кому это было нужно? Ему или мне? Вам или маме? Выжидательный период, прошедший в словесном “воздержании”, был бы чище и содержательней. Я, повторяю, ничего за это время не возлагала на Борю и ничего не ждала. Но сам он настойчиво обострял мою наблюдательность, наводил эксперимент на самого себя, и я клянусь Вам, что ни я, ни моя любовь к Боре не виноваты нисколько, если все неотвязней и отчетливей его образ переходил в Хлестаковский»{93}. Оправдывая резкость своего тона родственными узами, которые позволяют растягивать ткань сосуществования, она писала: «Ведя семейные разговоры, громили и тебя, не так я, как мама. Все это входит в программу жизни: нужно, чтобы мы бранили друг друга, падали в глазах один другого, вели недостойную переписку. Потом все это покроется временем, и останется только то, с чего мы начали, — с родственного рождения…»{94} Ольга Михайловна была почти права в своем предсказании. Почти — потому что семейное порицание, не раз вынесенное ею Борису, со временем превратится в восторженный гимн его гению, подарившему бессмертие и тем семейным ценностям, которые при любых жизненных обстоятельствах оставались общими.
Несмотря на длительный и трудный период взаимонепонимания, именно в письмах О.М. Фрейденберг Пастернак особенно искренне и открыто рассуждает о жизнеполагаюших основах своего мировоззрения, смысле и цели искусства, ценностных ориентирах человеческого сознания. Она всегда потенциально оставалась тем человеком, который был ему соразмерен, то есть понимал его совершенно, соревнуясь с ним в масштабе личности и оригинальности взгляда на мир. Так, встретившись с Ольгой Михайловной после большого перерыва, Пастернак писал о ее героическом сопротивлении всему наносному, бытовому, второстепенному, что, увы, подчас захватывало и его самого: «Боже, каким непосильным и давно мною утраченным воздухом ты дышишь! Он разреженно, — нет, убийственно чист, в нем нет ни пылинки того облегчительного, уступчивого сору, который мы привносим к возрасту, чтобы вынести парадокс бессмертия среди болезней и сделать его мыслимым и правдоподобным. Ты же ослепительно гибка и молода сердцем, и этого нельзя видеть, не потрясаясь, даже и не будучи братом»{95}.
Постепенно Ольга Михайловна выросла в крупнейшего ученого, в 1932 году возглавила кафедру классической литературы Ленинградского университета, собрала вокруг себя цвет античной филологии, а в 1935 году защитила свою блестящую докторскую диссертацию на тему «Поэтика сюжета и жанра». В том же году летом в Ленинграде проездом побывал Борис Леонидович, возвращавшийся с антифашистского писательского конгресса в Париже[12]. Об этом посещении он сообщал родителям: «Я прибыл в Ленинград (море я люблю и переношу превосходно) в состоянии совершенной истерии (от неспанья и вечной подсознательной боязни, что она меня делает житейски несостоятельным). Как только я попал в гостиницу, я по телефону вызвал к себе Олю, перед которой разрыдался так же позорно, как перед Жоничкой. Тетя Ася и Оля предложили мне пожить и отдохнуть у них неделю другую. Я не только их предложенье принял, но с радостью должен был установить, что в абсолютной тишине и темноте Олиной комнаты провел первую нормальную за три месяца ночь. Я радовался сну как неслыханности и готов был этими семью часами покоя гордиться. То же повторилось на другую ночь. Я с восхищеньем увидал, что то, чего мне не могли дать снотворные русские, французские и английские яды, которыми я вынужден был отравляться ночь за ночью (больше месяца) дорогой, дают мне тишина, холод, чистота и нравственная порядочность тети Аси и Оли»{96}. Таковы были самые действенные лекарства, излечившие Пастернака от его изматывающего недуга. «Чистота и нравственная порядочность» — поэтически точная и практически исчерпывающая характеристика, которой можно определить внутренний склад Ольги Михайловны. Впоследствии она вынесла преследования, клевету, несправедливые нападки номенклатурщиков от науки, равнодушие и предательство коллег, запреты на издание ее книг, смелостью открытий и новизной взгляда приводивших в оторопь узких специалистов, но всё это никоим образом не изменило ее позиций — ни в научном, ни в жизненном смысле. Нравственной стойкости и силы воли ей было не занимать. Так, во время блокады, рядом с умирающей матерью, она вела подробные записи, описывающие страшные картины блокадной жизни, снабженные безжалостным и острым анализом происходящего, а также оформляла курс прочитанных перед войной лекций по античному фольклору, писала книги о Гомере и Плавте… И после войны, пережившая блокаду, смерть нежно любимой матери, изнуренная недугами, Ольга Михайловна подверглась новому испытанию — в 1950 году во время последнего сталинского злодеяния — кампании по борьбе с космополитизмом, она лишилась кафедры, места в университете, возможности преподавать и издавать свои труды, иными словами — всего. Но к этому времени ее система ценностей обрела твердость «незыблемой скалы», и Ольгу Михайловну было уже ничем не сломить. Более того, жесткость и непримиримость требований, ранее предъявляемых к людям, сменились удивительной гибкостью, пониманием и — если можно так выразиться, — смирением. Изменились и отношения с Пастернаком. Если раньше она предъявляла к брату завышенные, иногда непомерные претензии и была не согласна простить малейший промах, жестко, порой несправедливо выговаривая ему в письмах за совершенные или несовершенные проступки, то теперь он вновь обрел в ее лице человека, «ростом вровень»: преданного, глубоко и безраздельно любящего, а главное, точно осознающего масштаб и значительность того явления, которое носило родственное имя Бориса Пастернака. Приведем несколько фрагментов из ее писем брату этого периода — они говорят сами за себя: