— Не знаю, — пожал плечами Добужинский.
— Не знаешь? А вот давай держать пари! И теперь же. — Борис Михайлович снял пиджак, бросил его на диван. — Юля, подойди, пожалуйста. Ты будешь судьей. Мы с Мстиславом Валерьяновичем бьем по рукам. Немедленно садимся и в течение двух, нет, трех часов делаем картины — черточками, квадратиками… Идет?
— Ну что ты говоришь, — улыбаясь дурашливости мужа, сказала жена. Что вы, дети?.. Мстислав Валерьянович, урезоньте его, пожалуйста. — Юлия Евстафьевна мило улыбнулась.
Но "римский патриций" начинал поддаваться настроению товарища. Он загадочно улыбался, раздумывая над озорным пари.
А Кустодиев уже устанавливал в противоположных углах мольберты. Достал два листа картона. Положил краски, кисти. При этом приговаривал:
— И не раздумывай, Мстислав Валерьянович. Надо проверить, годимся ли мы с тобой шагать в ногу с веком или нет? Разве тебе это не любопытно?.. Вот скоро двенадцать. Ровно в полдень мы начнем и часов до… трех должны кончить.
…Кто-то звонил в прихожей, жена в другой комнате с кем-то приглушенно разговаривала. Но участники необычного состязания не слышали ничего.
— Ура! Я кончил первый! — закричал к третьему часу Борис Михайлович. Он бросил кисти. Яростно вытер руки о тряпку. Распахнул дверь в соседнюю комнату: — Прошу через десять минут, ровно в три, судей пожаловать сюда.
Час назад пришла жена Добужинского, и вот обе дамы вошли, чуть смущенные и обескураженные.
— Как мы можем быть судьями? — продолжала сопротивляться Юлия Евстафьевна. — Каждый рисует как ему нравится. Зачем подражать кому-то?
— Ничего, ничего, Юлия Евстафьевна, вы рассудите как объективные зрители, — Добужинский тоже стоял перед дамами, держа в руках готовый картон.
— Что ж, Мстислав, пожалуй, теперь нам надо сдать это в приемную комиссию, — Кустодиев кивнул в сторону женщин, — а комиссия отнесет на очередную выставку. Ну, конечно, мы с тобой выступим под псевдонимами.
— Ты шутишь, Боря! Посмеялись — и будет. Можно ли так? — Жена взглянула на него полными ужаса глазами.
— А если мы понесем сами, ведь будет скандал?.. Ты же не хочешь скандала?
Сдержанный Добужинский, зараженный азартом друга, тоже стал уговаривать женщин.
В конце концов порешили: завтра сделать рамки для картонов, окантовать. Кустодиев поставил псевдоним: Пуговкин.
Юлия Евстафьевна в глубокой шляпе с вуалью отнесла картины. Неделя прошла в напряженном ожидании.
В день вернисажа Кустодиевы с Добужинскими появились на выставке. Кругом знакомые лица: Судейкин, Сапунов, Ларионов, Сомов… Войдя в зал, они сразу увидели «Леду» с подписью: «Пуговкин». Неподалеку висел картон Добужинского.
Юлия Евстафьевна опустила голову и больше не взглянула в ту сторону. Она поспешила в другую комнату. Добужинский лишь веселым блеском глаз выдавал комичность ситуации.
Какой-то посетитель обратился к Кустодиеву:
— Как вы находите? Правда, неплохо? Интересно, кто это такой Пуговкин?.. Я раньше не слышал такого художника. Но, знаете, это смелая вещь, можно сказать, гвоздь выставки.
— М-да? — ухмыльнулся в усы Кустодиев. Заговорщики вскоре покинули выставочный зал…Прошло несколько дней.
И вдруг вечером в квартире на Мясной раздался звонок. Возмущенный, всклокоченный человек принес и поставил у двери «Леду» Пуговкина.
— Это безобразие! — кричал он. — А еще академик живописи! Своего брата художника подводите! На выставке скандал!..
Юлия Евстафьевна, волнуясь, стояла за дверью. Кустодиеву пришлось немало ее утешать, после того как закрылась дверь за шумным визитером.
— Ха-ха! — смеялся Кустодиев. — Каков орел Пуговкин! А? Сколько наделал шуму! Но как они узнали? Должно быть, по тебе, Юлия… Пойми, в этом нет ничего плохого. Этой шуткой мы с Мстиславом доказали, что настоящий художник все может! И успокойся, пожалуйста… Шуткой тоже можно что-то утверждать.
Этот эпизод — своеобразное отражение художественной жизни России начала XX века, маленький юмористический эпизод. И можно было бы о нем не писать. Но он интересен тем, что показывает: Борис Михайлович был противником словесных битв и нра воучений, сторонником наглядного спора.
Все первое десятилетие XX века было заполнено жестокими битвами идей и мнений.
Россия переживала период предвосхищения буду щих великих перемен, ощущала близящуюся грозу. Люди жаждали духовного раскрепощения. Александр Блок писал: "Так или иначе — мы переживаем страшный кризис и в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа".
Художники искали новым мыслям новые способы выражения.
Серов создает не просто конкретный портрет Ермоловой, а портрет человека, Актрисы, живущей на протяжении времени. Врубель придает самому чувству неудовлетворенности действительностью характер гигантский, всеобщий, трагический.
Бенуа обвиняет Репина в консерватизме, в «неизяществе», в ненужном для живописи психологизме. Корней Чуковский обвиняет Бенуа в «формальных» пристрастиях: "…требовать от Репина изящества все равно, что ждать от Толстого романсов".
Сюжет — не мало ли этого для живописца? Не вла деет ли он бесценным языком — красками, линией, как музыкант звуками? Не пренебрегает ли он воз можностями этого языка? На переломе двух веков художники, как никогда, почувствовали восторг перед тем, чего можно достичь сочетанием цветов, линий, движением. Они видели в этом раскрепощение.
Именно в эти годы появляются в живописи авангардисты, футуристы, кубисты. А порой под знаком так называемого "нового искусства" выступают просто ремесленники.
По-видимому, именно такого рода люди устраивали ту выставку, в которой "приняли участие", а вернее, весело разыграли ее устроителей Кустодиев и Добужинский.
Поездка в Париж всегда праздник. А для художника особенно. Весной 1912 года после длительного лечения в тихом швейцарском городке Лейзене Кустодиев ненадолго приехал в Париж — город, где становятся знакомыми после первой же чашечки кофе.
Выйти из маленького домашнего отеля узким переулком к Сене, где воздух полон таинственных весенних испарений, пзресечь мост и возле собора сесть в фиакр, запряженный парой до блеска вычищенных лошадей, — что может быть упоительней!
Миновать Лувр (какое счастье, что завтра там можно провести целый день), дворец Тюильри и выехать на Ёлисейские поля — это маленькое подобие Версальского парка. Здесь тот же простор, та же стройность, та же широкая царственность.
Вокруг Париж, такой изменчивый и постоянный, столь хорошо известный и все же неожиданный. Могучий дух Гюго витает возле собора Нотр-Дам. Свернешь в переулок — и вспоминаются Бальзак, семейные пансионы, где обитал Растиньяк. Минуешь Сен-Шапель д'Оксеруа — в памяти встает Мериме.