другой подросток, мечтавший стать художником. С тяготами, муками, лишениями и со счастьем в сердце он поступил и окончил краевое художественное училище, затем был принят в Ленинградскую академию художеств и зодчества, откуда вернулся в родные края скульптором, живописцем, виртуозно владеющим рисунком, как владели им в старые времена русские художники, неистовые и требовательные к себе и к своей работе великие мастера.
О Ленинграде, об академии, о том, как добывался хлеб насущный на пропитание, этот человек, мой земляк, ныне известный скульптор, может рассказывать часами, да все с юмором, и лишь когда дело доходит до имен преподавателей, становится он предельно серьезным, на глаза его наплывает пленка благодарных, сыновних слез.
Год или полтора назад его преподаватель по классу живописи, старый и ныне всемирно признанный мастер, пользуясь тем, что в Ленинграде было какое-то широкое мероприятие и съехались многие художники, в том числе и «послевоенные», его самые любимые и трудолюбивые ученики, решил провести вместе с ними урок, поделиться своим накопленным мастерством, а главное, пообщаться, помочь живописцам, графикам и скульпторам окунуться в современную творческую атмосферу.
Прекрасные классы, мастерские, новомодные мольберты и станки, краски и кисти, о каких в провинции приходится лишь мечтать, материал для лепки любой, натурщиц два десятка да одна другой пластичнее и краше, а в те, послевоенные годы, все не хватало натуры и средств на натуру. Сам мастер пришел подтянутый, помолодевший, в торжественном одеянии и настроении, но в класс-то, на урок его, человека престарелого, до крайности занятого, явилось всего одиннадцать душ: те, «послевоенные» его ученики, среди которых много уже общепризнанных, сединами украшенных мастеров. Нынешние же его ученики, жаждущие немедленной славы, перекормленные не только сладкой едой, но и искусством, сплошные «новаторы», предпочли общению с «бесконечно отсталым хламьем» торжественный банкет.
А мы еще сетуем: отчего так невыразительны, тусклы, однообразны многочисленные выставки в манеже и других выставочных залах, почему так долго не появляются новые Корины, Фаворские, Пластовы, Дейнеки, Мыльниковы, Моисеенки, Савицкие?
Горько, очень горько это знать, и еще горше стало на сердце, когда я прочел рассказ Анатолия Тумбасова о погибшем друге, так жадно, непобедимо, с открытым сердцем и чистыми помыслами стремившегося в искусство.
И снова, и снова глаза мои отыскивают и пробегают по строкам последнего с фронта письма к другу Ивана Чистова: «Рисуй больше, не жалей ни сил, ни времени, рисуй за двоих. До свидания. Спешу заклеить письма тебе и бабушке картошкой из супа».
…Много уже лет назад, на берегу тогда еще самой в Европе красивой, всемирно прославленной уральскими писателями и живописцами реки Чусовой, художник Тумбасов нашел одинокую могилу партизана или красноармейца, погибшего в гражданскую войну. Он возмечтал нарисовать картину с этой могилы и много раз бывал на том скорбном месте, сделал множество этюдов, начинал картину и так и этак, и все она у него не получается и, наверное, никогда не получится, потому что могилу своего самого любимого друга он не нашел, и мучает его та могила, как мучают все наше поколение не найденные нами и не открытые могилы, не закопанные нами впопыхах наступления окопные друзья, а вот очерк-воспоминание получился. Пронзительно горький и простой документ героического времени, может, и картина о потерянном друге, о погибшей его мечте, о безвестной солдатской могиле, затерянной в просторах любимой Родины, когда-нибудь получится.
Виктор АСТАФЬЕВ
Над лесом вставало большущее солнце. Мне мечталось: если дойдем до опушки и солнце еще не успеет подняться высоко, то можно будет его потрогать. И я старался не отставать от отца, ловчился идти в ногу с ним. Мы спешили на заготовку дров: отец нес пилу, а я топор с новым топорищем.
Проселочная дорога, испечатанная копытами, поворачивала в лесную утреннюю прохладу. Она забиралась под рубашку, отчего я, невыспавшийся, вздрагивал. Умытые росой березы, кое-где просвеченные золотистыми лучами, отливали холодной синью. И отец все торопился, пока за деревьями впереди не увидал людей.
— Вот и делянка наша, — сказал он, сбавляя шаг.
Разбуженные иволгой деревья тихо перешептывались, будто еще дремали, но лесорубы уже выбрали березу, смерили ее взглядом и наотмашь ударили по бородавчатому комлю. Эхо вместе с топором увязло в коре, листья мелко задрожали, осыпая нас градом капель, но с каждым ударом они сыпались меньше. Наконец, пустили в дело пилу. Она зазвенела, ходко врезаясь в ствол, береза качнулась и, трепеща листвой, повалилась. Хлестнула ветвями влажную траву, спружинила, словно вздохнула последний раз, и замерла. На свежем спиле я увидел гнилую сердцевину и немного успокоился, перестал по-мальчишески с болью жалеть старую развесистую березу. В траве под ней умолк кузнечик, билась захлестнутая бабочка и поблизости тревожно кричала спугнутая иволга. Я вместе со всеми насел на березу обрубать сучья.
Долго еще звенели пилы, стучали топоры, лишь в полдень мы спрятались в тень. Отец успел осмотреть поляну, осыпанную цветущей клубникой, и сказал радостно:
— Ягодное лето нынче будет!
Усаживаясь рядом со мной в траву, он старался не помять цветов, не сломать молодой побег. Разговаривал отец обычно мало, не ругался, лишь иногда «счувал» меня за баловство, но сегодня, довольный мной, даже хвалил. И нам хорошо было сидеть вместе, обедать, разламывая пшеничную витушку. В березах казалось празднично из-за белостволья, точно в прибранной горнице. Ветер то сплетал над нами, то расплетал ветви-пряди. И я уже знал, что заготовим дрова, будем сено косить, и тогда отец возьмет отпуск.
Неожиданно все сломалось — началась война…
Помню, как отец, придя с работы, долго мыл руки и как бы невзначай проронил: «Ухожу в армию, жена». Наступила гнетущая минута растерянности, после чего горько заплакала мама. А я выскочил на улицу и сообщил ребятам:
— Отца берут на войну!
Но это было воспринято почти обычно, провожали тогда многих, и горе разливалось по земле, по семьям, уже были оплаканы погибшие.
На прощание отец ткнул меня колючим подбородком. А родные и соседки, не скрывая бабьих слез, наперебой просили и наказывали кто о чем: «Может, Федю там встретишь…», «Возвращайся…», «Пиши чаще, не забывай…».
Отец написал, что маршевая часть, в которую призвали его, формировалась под Челябинском. Узнав об этом, мама сказала:
— Толкну тебя в машину с новобранцами, чего с парнишки взять — съездишь к отцу. Нас-то, баб, не пропустят.
Отправляли в армию разные возрасты: у кого кончалась отсрочка, а кому подошло время служить. В грузовике ехали вроде бы пожилые и совсем молодые. Я вообразил себя тоже солдатом и гордо смотрел с высоты кузова на мальчишек, бежавших за машиной.
— На