но уступила, если, мол, для дела.
Недзельский стал читать из Гоголя:
«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете…»
Тем временем оранжевый язычок на восковом огарочке вздрагивал, догорая, а в окнах все заметнее обозначался зеленоватый лунный свет, вселяя что-то загадочное, таинственное. А нам вспоминались картины художника Куинджи, о которых рассказывал Николай Станиславович.
* * *
Глубокой осенью 1941 года в Пласт приехали эвакуированные. О них много говорили, ждали настороженно и с любопытством. Люди, спасавшиеся от войны, испытали бомбежки, обстрелы, их преследовали во сне кошмарные тени черных крыльев с крестами. Они вздрагивали, просыпаясь, и слушали тишину никогда неведомого им городишка.
Пожилую эвакуированную с пушистыми седенькими волосами прозвали «Пианисткой». Татьяна Федоровна еще до революции окончила Петербургскую консерваторию, жила в одиночестве и была вовсе не приспособлена к жизни. Приехала она без вещей, в стареньком осеннем пальто. Моя тетка сшила ей теплую безрукавку. Пианистка благодарила и рассказывала:
— Как начались бомбежки, то даже в жаркую погоду меня не отпускала дрожь, а в разбросанных повсюду бумагах чудились ноты. Вы понимаете, я потеряла все ноты!
Татьяна Федоровна много говорила о музыке, как о самом возвышенном, святом. Но наши женщины пересуживали все по-своему и считали пианистку помешанной.
Перед началом войны она слушала в концертном зале «Героическую симфонию» Бетховена.
— «Героическую»! Вы только представьте, — взволнованно поясняла она, — представьте это большое программное произведение! В музыке показано столкновение двух противоборствующих сил, как теперь на фронте — борьба! А в финале «Героической» — торжество победы! Нашей победы!!! — Татьяна Федоровна поднимала сжатый кулачок и в этот момент казалась очень решительной.
Как-то морозным вечером мы с Ваней пришли в изостудию. В клубе была репетиция, и на сцене, у печки-голландки, ютилось несколько человек. Ваня шепнул мне: «Здесь пианистка». Собравшиеся грелись у печки, и рояль на сцене отходил после настоявшегося холода, чуть слышно позванивая или вздрагивая какими-то струнами. Это, видимо, отзывалось и в сердце Татьяны Федоровны. Она встала, подошла к инструменту и посмотрела на всех.
— Не возражаете? — откинула крышку, легко коснулась клавиш.
Кто-то подвинул ей стул. Достала из сумки ноты, полистала, близоруко просматривая, и положила на подставочку. Посидела еще с минуту, настраиваясь душой и обратив глаза куда-то поверх рояля, и, уже отрешенная, опустила пальцы на клавиши.
— Бетховен… соната, — прошептала она, все так же глядя в холодную полутемную глубину сцены.
Всегда молчавший и настораживающий меня своей недоступностью рояль вдруг ожил, зазвучал, то медленно и почти затихая, то вновь настойчиво и так громко, что даже вздрагивалось от неожиданных переходов.
Пианистка клонила седую голову под замирающие звуки и выпрямлялась — энергично извлекая бурные аккорды, как бы заглушая те, что еще не отзвучали.
— Здесь композитор использует все краски музыкальной палитры, — успевала комментировать она.
Услышав о красках, я подумал: «Музыка — это живопись в звуках». И, стараясь понять, вслушивался со вниманием, а в душе рождалось какое-то новое радостное волнение. Но прозвучал заключительный аккорд — пианистка резко оторвала руки от клавиш и опустила. Но тут же подняла перед собой, восклицая:
— Не слушаются старые пальцы! — сжимая и разжимая их, она повторяла: — Пальцы, пальцы, пальцы! Надо упражняться, каждый день играть, не щадя вот этих рук! — она повернула к нам свои маленькие ладони.
Мы от души приветствовали ее. Татьяна Федоровна поклонилась, зябко поправляя шаль. А мой друг сказал:
— Знаешь, когда я следил за игрой пианистки, то понял, что краску в этюде надо наносить энергично.
Потом он рассказывал, что в тот вечер долго не мог заснуть. Ворочался, одеяло сбивалось, сползало, бабушка подходила и поправляла. Он делал вид, что спит, а ему грезилась музыка, быть может, никем еще не сочиненная.
У Вани была старенькая домра. Он подклеил сломанный гриф и мало-помалу подбирал мелодии популярных песен.
* * *
Однажды я встретил Ваню, бредущего по сугробам без лыж. Он то и дело проваливался, выбирался на захряслые гребни и опять проваливался. Варежки его лежали в кармане. Нарочно не надевая их, Ваня морозил руки. Растопырив красные пальцы, он твердил:
— Пусть мерзнут, мерзнут! Так и надо! Не смог нарисовать, не справился.
В этом самонаказании было какое-то отчаяние. Домой он ввалился с клубами морозного воздуха, бросил альбом на лавку и потянулся к горячей плите, не чувствуя обжигающих струй. Бабушка, увидев покрасневшие руки, заохала, засуетилась, хватая ковшик. Достала с печки медный тазик, зачерпнула воды из кадушки и стала поливать Ване на руки. Он шевельнул пальцами, но они не двигались, кожу саднило и кололо иголками. Ваня чуть не застонал и, чтобы отвлечься, стал думать о том, как бы он написал медный тазик. И напишет, если достанет желтых красок. Тогда, смешивая с другими, например, коричневой, зеленой, можно подобрать медно-золотистый цвет, в котором словно отражался бы холодный свет зимнего неба.
Наконец бабушка пошла к плите, налила из чайника кипятку в кружку, намешала с вареньем и стала угощать Ваню, как бы извиняясь, что попеняла его.
— Да как же, ведь без рук мог остаться! — сетовала она. — Не шуточное дело!
Ваня молчал, не смея ни рассказать, ни признаться в том, что случилось с ним. Улегся в постель и затих, притворяясь заснувшим.
Утром Ваня спешил в школу с учебниками и папкой для рисования. «Рисовать везде и всегда», — записал он в своем дневнике, и не расставался с альбомом.
Вспоминая о том, как по глупости чуть не отморозил руки, напугал бабушку и не признался ей в своем ничтожном проступке, и как она спасала его, — казнился. Ведь руками можно делать столько доброго, а главное, рисовать, писать этюды, лепить! Еще осенью они с бабушкой накопали в лесу у шахты белой глины и принесли домой. Теперь из-под снега не добудешь.
В торжественной тишине кусты и деревья одевались куржаком. Кое-где на шахтных копрах горели звезды. Ваня поспешал, оглядываясь на оранжево-красный восход. Заиндевелый копер шахты казался черным на фоне утренней зари, но с каждой минутой рассвета земля окрашивалась в сиренево-голубые, тревожно-красные цвета. Он подумал: «Черного в природе почти нет — все сложнее, красочнее».
У школы чуть не столкнулся с Лидией Васильевной Ереминой — учительницей по литературе. Поздоровавшись, Ваня придержал дверь, пропуская ее. Лидия Васильевна окинула его взглядом: «Так и пробегает зиму в стежонке, каждый год Яковлевна собирается купить ему пальтишко, да ведь достатка нет».
* * *
Крута военная зима, тревожны сводки с фронтов. Мобилизованы