«Как будто в образе этой маленькой матери-беженки первых дней войны, — вспоминал Александр Трифонович, — дано было увидеть нам все величие женского, материнского подвига в этой войне…» (И не первый ли это был смутный проблеск образа героини поэмы «Дом у дороги» с ее еще более трагической судьбой?)
Добираясь до места назначения, Твардовский сразу получил свою долю того, что обрушилось на страну и народ. Бомбежки, часто почти непрерывные, во время одной из которых лишь чудом уцелел. Разгром Днепровской военной флотилии, свидетелем чего оказался (в позднейшей повести сотрудника газеты «Красная Армия», где стал работать поэт, Виктора Кондратенко «Без объявления войны» кратко упомянуто о встрече с украинским писателем Саввой Голованивским и Твардовским, вернувшимися с кораблей, и о горькой шутке Александра Трифоновича: «Планшеткой голову от бомб прикрывал. Помогло»), Последние встречи с товарищами — Аркадием Гайдаром и Юрием Крымовым (один вскоре погибнет, другой пропадет без вести).
Уж кажется, было «хвачено горячего» позапрошлой зимой, но — «это не Финляндия», как скупо и многозначительно сказано в письме жене. Твардовский даже вызвал недовольство главного редактора «невыполнением боевого задания»: «В первой поездке я с непривычки (потому что ничего подобного не видел в Финляндии) немного опешил и вернулся без единой строчки…»
На снимке, сделанном после выхода из окружения под Каневом (шевченковские места, два года назад шумные от торжеств в честь поэта, чьи стихи Твардовский тогда с увлечением переводил), Александр Трифонович сидит, прислонясь к дереву, задумчивый, даже сумрачный. Как будет сказано в «Тёркине»: «Что он думал, не гадаю, / Что он нес в душе своей…» — Возможно, что-то похожее на записанное в тогдашнем черновике, — по словам поэта, «наброске осеннем, под живым впечатлением „окруженческих“ рассказов»:
Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас.
Как тяжко по земле родной
Идти, в ночи таясь…
«Не в письме, — пишет поэт жене в эту пору, — рассказывать о том, что довелось видеть и т. п. при совершении „драп-кросса“ из Киева. Не все мы вышли. Много осталось где-то в лесах, а то и в плену или убитыми и ранеными. Но ничего. Немцев по-бьем-таки, в этом я уверен, несмотря на все горькие и обидные вещи, которые приходилось наблюдать…»
Пришел черед оставить Харьков, редакция перебралась в Валуйки, потом в Воронеж.
Уже в следующий раз, после вышеупомянутой осечки, Твардовский вернулся из поездки с «богатым материалом». Возможно, он считал это своим, «первым боевым днем» (так назывался один из его июльских очерков). «Я пишу довольно много, — говорится в августовском послании в далекий Чистополь, куда были эвакуированы Мария Илларионовна с дочерьми. — Стихи, очерки, юмор, лозунги и т. п.». И чуть позже: «Если исключить дни, когда в поездках, то на каждый день приходится материал»[8].
И хотя у поэта «все-таки есть чувство, что нечто для родины в такие трудные (небывало трагические) для нее дни делаешь и ты», он со все обостряющейся совестливостью терзается тем, как несоизмеримо это с лежащим на солдатских плечах:
«Мы живем по обочинам войны. Мы быстренько подъезжаем к тем ямочкам и окопчикам, в которых сидят воюющие люди, быстренько расспрашиваем их, прислушиваясь к канонаде и невольно пригибая голову, когда свистит мина. А потом, провожаемые незабываемыми взглядами этих людей, убираемся восвояси…»
Ощущение великой трудности происходящего передано уже в первых летних стихах поэта:
Да, все иначе на войне,
Чем думать мог любой,
И солью пота на спине
Проступит подвиг твой.
Щетиной жесткой бороды
Пробьется на щеке
И кровью ног босых следы
Отметит на песке…
(«Сержант Василий Мысенков»)
Однако по всем тогдашним обстоятельствам — не только по загруженности газетной поденкой, но и по тяжелому положению на фронте, огромности жертв и потерь, невозможности усугублять и без того невероятное напряжение человеческих душ, — Твардовский, по собственному выражению, и «десятой доли» того, что испытал, видел, слышал, думал, еще не мог выговорить, «выписать» в своих стихах.
«…Пока что, — делится он с Марией Илларионовной в тяжелейшие дни, 12 октября 1941-го, — я должен находить в себе силы для ободряющего слова, это слово, которое либо заключенной в нем доброй шуткой, либо душевностью своей согревает чуть-чуть, расшевеливает то инертное, тягостное безразличие, которое незаметно уживается в сознании усталого от боев и тягот человека. А каких слов он стоит, этот человек!»
Еще в написанной по следам финской войны и напечатанной во время короткой передышки между войнами (6 ноября 1940 года) «тёркинской» главе «Гармонь» картина веселой пляски сопровождалась примечательной оговоркой:
И забыто — не забыто,
Да не время вспоминать.
Где и кто лежит убитый
И кому еще лежать.
Перед поэтом вставала, казалось бы, неразрешимая дилемма: возможно ли сочетать «ободряющее слово» и «добрую шутку» с таким честным изображением войны, которое в основном и главном совпадало бы с ее восприятием самими воюющими людьми, столько уже испытавшими и перенесшими, и что сделало бы из него не мимолетного визитера, а постоянного собеседника и друга?
Между тем писать «по-гвоздевски» или в духе казенного оптимизма под «незабываемыми взглядами этих людей» становилось, как признавался Твардовский, невмоготу.
В связи с этим возникают конфликты в редакции. «Чтоб иметь успех и прочее, — поясняет Александр Трифонович жене, — нужно писать так, как я уже органически не могу писать». Несмотря на все возникшие неприятности, он принял дерзкое решение: «…больше плохих стихов писать не буду, — делайте со мной что хотите… Война всерьез, поэзия должна быть всерьез».
Весной сорок второго года, откомандированный из газеты «Красная Армия» и не знавший, к добру это или к худу, Твардовский приехал в Москву и здесь вернулся к оставленному «Тёркину». Подо всеми ходившими над головой тучами (присланная из редакции характеристика скорее напоминала донос и вызвала необходимость в тягостных объяснениях со столичным начальством) поэт целиком погрузился в эти тетради. «Я желаю одного, — говорится в письме жене, — месяца, двух недель, недели сосредоточенной работы, а там хоть на Сахалин».
Уже появляются строки, очень похожие на те, что откроют будущую книгу, — о том, что на войне как без пищи не прожить, так и без прибаутки. Однако в этих ранних набросках еще нет «ключевых» слов, ставших знаменитыми, поистине «программными» не только для рождающейся «Книги про бойца», но и для всего дальнейшего творчества ее автора, слов, выразивших цель, задачу, мечту поэта (тут каждое слово к месту):