— Просто поразительно, как мне удалось пройти через толпу и позвонить. Но и тут я наткнулся на препятствие. Дверь-то оказалась предусмотрительно на цепочке. Просунулся здоровенный кулак длиннобородого Ивана и уперся мне в грудь.
Все окружавшие Шаляпина да и он сам с интересом слушали Степана Гавриловича: авось немного развеселит, а то создавалась какая-то тревожная атмосфера.
Петров это понял и продолжал:
— Долго в таком положении невозможно было пребывать, я сказал, кто я, да и Иван, всмотревшись, быстро открыл дверь и впустил меня, грозно зарычав на тех, кто сунулся было вслед за мной.
— Что ж Иоанн-то, не помнит, что ли, тебя, проклятый, вот я ему покажу.
— Нет, нет, все в порядке. Извинился, назвал меня по имени-отчеству, снял с меня пальто: «Уж вы извините меня, Степан Гаврилович, я в суматохе и не посмотрел, кто идет, а прямо кулак выставил. Иначе нельзя — лезут! И ведь какие нахалы! Мы, говорят, друзья Федора, да мы с ним на «ты», как смеешь не пускать? А куда же тут пустить: их полон переулок, да и врут все… Друзья!»
Передавая речь старого приятеля Ивана, Петров так переменил свои голос, так напыжился, что все почувствовали, что говорит будто бы сам Иван, Петров сделался толстым, солидным, и столько было презрения в голосе Ивана — Петрова, когда он говорил о так называемых «друзьях», что присутствовавшие рассмеялись.
— Зачем же их привалило столько? — продолжал веселить собравшихся Петров. — «Да за билетиками же за даровыми! — Петров снова подражал голосу Ивана, приняв его внушительную позу. — Чай, сами знаете, нынче наш бенефис! Если таким «друзьям» даровые билеты раздать, даровой бенефис в ихнюю пользу получится! Русская-то клака еще хуже итальянской!»
— Так и сказал?
— Так и сказал и вернулся к двери, потому что уже кто-то царапался в нее… А что же тут происходит? Феденька, что с тобой? Скоро выступать, а ты в халате, небритый, бледный какой-то, да и вообще имеешь хворый вид: жалобно стонешь, как умирающий. Что с тобой, ну-ка, возьми себя в руки…
Шаляпин действительно не знал, куда себя деть в эти минуты перед бенефисом. Друзья успокаивали его, некоторые даже поддерживали под руки, настолько казался слабым и разбитым этот гигант.
— Ну, успокойся же, успокойся, все будет хорошо! — встревоженно говорили они.
— В чем дело-то? — недоумевал Петров, так и не дождавшись ответа от Шаляпина.
— Боится, — сердито сказал Коровин. — Волнуется перед спектаклем. Вы знаете, какую травлю подняли уличные газеты из-за высоких цен в первом ряду партера и лож бельэтажа? Галерка как была тридцать копеек, так и оставлена, а вот богатая публика подняла даже газетную травлю. Боится Федор, как бы спектакль не сорвали.
— Ничего я не боюсь, — вяло возразил Шаляпин. — Вы не слышите, как я хриплю, а партия такая трудная. — Шаляпин горестно махнул рукой, как бы говоря, что никто здесь не понимает его состояния. — Сорвут спектакль, вот увидите.
— Не посмеют! Что они, свистать, что ли, будут? Или гнилыми яблоками кидать? Публика не позволит!
Так шло время, в разговорах, спорах, в борении различных мнений. Но Шаляпину не было легче от этих разговоров, навевавших на него и без того дурное настроение.
Глядя на Шаляпина, Петров с недоумением размышлял: «Неужто это тот самый человек, который не побоялся в свое время всесильной итальянской клаки? Он испытывает смертельный страх перед своим «первым» выступлением в той же опере Бойто, которую он уже хорошо знает, проверил в Италии, покорив эту страну певцов. Почему он был так уверен в себе там — и так не уверен у себя на родине? Может, потому, что плохо знал итальянцев, а своих-то знает хорошо?»
Все разбрелись по группам, заспорили; как обычно, страсти накалялись. Шаляпин побродил по дому. Зашел в детскую. Иола Игнатьевна кормила Игрушку, как в шутку называл Шаляпин своего первенца Игоря… Нет, нет, он мешать не будет, только сядет в сторонке и посмотрит на эту потешную процедуру, может, это отвлечет его от скорбных мыслей и переживаний. Это счастье — иметь такого сына — одаренного, с абсолютным слухом, разумного, кроткого, ласкового. «Что бы я делал без него, без моего Игрушки? С каждым днем он становится все забавнее и милее. Чудак ужасный, и как потешны его представления, от которых можно умереть со смеху. Мой Гуля Ляляпин… Как он потешен, когда начинает мне подражать, кричит так, что хоть уши затыкай. Удивительный мальчишка, говорят, что я его просто боготворю, ну а что же делать-то? Игрушка — это мое наслаждение! Такой замечательный мальчик, что можно положительно считать себя счастливцем…»
Шаляпин, затаившись, нежно смотрел на милое, бледное личико с большими серыми глазами, не по-детски пытливыми и печальными. И постепенно возвращалась к нему уверенность в себе, твердость и сознание своего предназначения на земле. Сегодня надо хорошо не только спеть, это уж зависит от состояния голоса, но и сыграть. Он должен заставить содрогнуться сердца его слушателей. Сегодня он еще раз докажет, что ему равных нет в России. А может, и во всем оперном мире, включая Таманьо, Сальвини, Карузо.
— Ну вот, папочка, мы и кончили, забирай своего Игрушку.
Шаляпин быстро подошел, снял с Игоря слюнявчик и бережно перенес его в кроватку, расцеловал. «Как пушинка, — подумал Федор. Иванович. — Ради его счастья я готов биться со всеми, кто встанет на моем пути…»
Вернувшись в зал, где беседовали его близкие товарищи и друзья, без которых он теперь не начинал ни одного серьезного дела — так уж повелось еще в Мамонтовской опере, — Федор Иванович прошел в свой кабинет, где стоял рояль фирмы «Детлафф», подаренный ему Мамонтовым после пожара в Солодовниковском театре, рояль каким-то чудом уцелел, и попробовал взять первые музыкальные фразы: голос звучал прекрасно!
Огромный зал Большого театра был переполнен. На лицах — радостное ожидание. Зрители расселись по местам, постепенно затихали посторонние звуки, шорох платьев, шепот возбужденных спорщиков; скрип кресел и треск опускающихся сидений. Последние звуки настройки оркестра. Все замерло: капельмейстер стремительно проходит на свое место, взмахивает дирижерской палочкой, и первые звуки поплыли в зале.
Пролог. Ничто, казалось бы, не нарушает гармонии святой жизни на небесах. «Мгновенье, прекрасно ты! Продлись, постой!» Райское пение вдруг прерывается звуками, полными дерзости и сарказма, возвещая о появлении того, что чужд светлому божественному началу. Вот из темной бездны возникает и медленно поднимается к небу гигантская фигура Мефистофеля, могущественного духа зла, чтобы поспорить с силами добра и гармонии о том, что овладеет душой добродетельного Фауста, которому осталось жить совсем немного. Черный плащ на длинном и гибком теле, ниспадая, кажется уходящим в бесконечность, мощная обнаженная грудь, спина и руки, вызывающий взгляд огненных глаз, мертвенно-бледное лицо, могучие движения рук — во всем его облике чувствуется дерзкий вызов этого лукавейшего и вечного спутника человека, вызов силам, господствующим в царстве мировой гармонии. Мефистофель уверен в своей победе, могучим голосом заявляет о начале борьбы, его слова падают как ярость разгневанной природы, разбушевавшейся стихии, непокорной и уверенной в своей неотразимой силе. Гордое лицо Мефистофеля вдруг исказилось при словах, упрекавших его за постоянное противоборство. Он страшен в своем негодовании, глаза его засверкали теперь злобным огнем: он уверен, что может отбить у Господа душу Фауста, пусть дадут лишь ему полномочия.