ремонта химического кабинета, Юра продолжал еще некоторое время интересоваться химией, пока новое – третье увлечение, еще более сильное и пламенное, чем два предыдущих, не заставило его навсегда расстаться с химией и забыть о ней.
Этим третьим, и последним увлечением была поэзия. Никакое другое уже не сменило его. Поэзии он «по гроб жизни» не изменял.
Что вызвало охлаждение Георгия Иванова к химии – мне неизвестно. Но о том, как началось его увлечение поэзией, он мне рассказывал не раз.
Случилось это так: в тот памятный для него вечер он, как всегда, носился с товарищами по длинным коридорам, пока не наступил час приготовления уроков. Еще разгоряченный беготней, он неохотно взялся за учебники. Решив алгебраическую задачу – что в тот вечер ему удалось без труда, – он, морщась, открыл хрестоматию – на завтра надо было выучить наизусть «Выхожу один я на дорогу».
Георгий Иванов учился плохо, но учитель русского языка считал его одним из лучших – если не лучшим своим учеником. Он отлично писал сочинения (их часто читали перед классом) и был совершенно грамотен с самого поступления в корпус. Но он был неспособен запомнить стихи, и без помощи товарищей, ловко ему подсказывавших, не мог ни одного стихотворения прочесть наизусть.
Дело тут было не в отсутствии памяти – память у него была отличная, а в том, что он не умел сосредоточиться, мысли его разлетались во все стороны, и он не знал, как с ними справиться. Зажмурившись и заткнув пальцами уши, он зубрил, повторяя все то же, и никак не мог ничего запомнить. Так было и на этот раз. Безрезультатно промучившись минут десять, он захлопнул хрестоматию и взялся за географию. Она легко давалась ему. Он представлял себе, что путешествует по городам, морям и океанам, как альпинист, поднимается на вершины гор или едет, как бедуин, на верблюде по пустыням. Благодаря этому имена гор, океанов, пустынь и т. д. запоминались сами собой. То, что он опять не выучил стихов, его не беспокоило – его недавно вызывали, вряд ли вызовут завтра. И вечер, как всегда, кончился приятно и весело.
Ночью, чего с ним почти никогда не случалось, он проснулся. Проснулся в каком-то необычайном волнении, не понимая, что с ним происходит. В темноте и в какой-то особой, насторожившейся тишине смутно белели ряды кроватей. И вдруг над его ухом чей-то голос громко и певуче произнес:
В небесах торжественно и чудно, Спит земля в сияньи голубом, —
и ему показалось, что потолок раздвинулся, и он увидел, действительно увидел, как
В небесах торжественно и чудно, Спит земля в сияньи голубом.
Это было так прекрасно, его охватило такое чувство блаженства, что он боялся пошевелиться или передохнуть. Прижав руки к груди, не отрываясь, смотрел он на эту еще никогда не виданную землю и на голубое сиянье, в котором она спала. Все это было совсем не похоже на реальность, а принадлежало другому миру, миру поэзии, вдруг открывшемуся перед ним.
А тот же голос над его ухом все продолжал звучать:
Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Он жадно слушал. О, только бы голос не умолкал!
И вдруг он понял, что это его собственный голос произносит те стихи, которые он сегодня напрасно старался запомнить и которые теперь пели в его голове, в его груди.
Сердце его громко забилось, он, изнемогая от восторга, закрыл глаза, и ему показалось, что он летит в небо.
Его, как всегда, разбудила труба. Он лежал, не понимая, где он, и, вспомнив, натянул на голову одеяло, чтобы как можно дольше не возвращаться в это шумное школьное утро.
С этой ночи началось его увлечение поэзией. Чтение стихов стало его главным занятием. Он даже отказывался от «ледовых побоищ». Когда в большую перемену весь класс с криками выбегал во двор играть в снежки, он, сев где-нибудь в уголке, погружался в принесенный с собой том стихов.
Теперь под подушку он вечером клал уже не учебник с невыученным уроком, а стихи, чтобы ночью видеть их во сне.
У него – и это бесконечно радовало его – неожиданно открылся «чудесный песенный дар». Он и прежде легко рифмовал и мог экспромтом говорить рифмованно и ритмично. Сочинял он и для «Кадетского журнала» всякие пародии и сатирические вирши, помещаемые в их журнале всегда на почетном месте. Но все это – он сам понимал – никак не относилось к поэзии, а делалось шутя, на потеху товарищей. Теперь же сочинение стихов глубоко потрясло его и стало для него «делом его жизни». Он, ни с кем об этом не советуясь, решил стать поэтом. Решил твердо, бесповоротно. И начал готовиться к этому «делу своей жизни».
Прежде он никогда не задумывался, кем будет, когда станет взрослым. Военная карьера, о которой мечтало большинство его товарищей, не прельщала его. Он жил день изо дня и строил планы только на ближайшее время. А что будет дальше, его мало интересовало. Теперь же он стал тяготиться кадетской муштрой и с нетерпением ждал дня, когда он наконец сбросит кадетский мундир и станет поэтом. То, что ему из-за этого придется выдержать ряд сражений с матерью и особенно с Наташей, его не пугало. Никто и ничто не могло поколебать его решения.
Не знаю, каким образом ему удалось познакомиться с Георгием Чулковым, основателем «мистического анархизма». По всей вероятности, Георгий Иванов сам в какой-то день отпуска, набравшись храбрости, решился пойти к нему. Почему он выбрал именно Георгия Чулкова, а не Бальмонта или Блока, мне неизвестно. Впрочем, возможно, что он побывал и у них. В те годы молодые