вид «недорезанного буржуя», барственная осанка и орлиный взгляд. Одет он тоже не в пример прежнему, добротно, солидно и не без элегантности. Симонова я никогда – даже на фотографиях – не видела. Он статен и красив.
Ладинский, взяв на себя роль церемониймейстера, уже приступил к церемонии представления. Но он так взволнован, что из этого ничего не вышло. Назвав Пиотровского вместо Корвин-Пиотровский чуть ли не Пиотр-Корвинский, он совершенно растерялся и смущенно указал на еще не представлявшихся – в том числе и на меня – «и остальные». Так нам всем «остальным» и пришлось ограничиться кивком головы Симонова и Эренбурга вместо их рукопожатия.
Все занимают свои места. Симонов и Эренбург обмениваются с хозяином несколькими любезными фразами, объясняющими причину их опоздания. «Остальные» – и я в том числе – молча и почтительно слушают. Нет, ни вина, ни торта они не хотят. Нет, спасибо.
– Тогда, если позволите, приступим к чтению стихов, – предлагает успевший справиться с волнением Ладинский. И сразу, по заранее выработанной программе, «приступают к чтению стихов». По очереди. Все, как на подбор, читают ультра-ура-патриотические стихи, восхваляющие победу над врагом, родину и самого «отца народов». Ладинский в придачу еще воспевает и судьбу счастливых поселян-колхозников.
Эренбургу и Симонову, наверное, кажется, что они присутствуют не на парижском, а на московском «дне поэзии». Они благосклонно слушают, раздают благосклонные улыбки и привычные похвалы – как в Москве.
Очередь доходит до меня. Я не готовилась к чтению такого рода стихов, их и нет у меня. Минутный соблазн: а не прочесть ли мне «Балладу о Гумилеве»? – отпадает сам собой. Ведь этим я погубила бы весь «блестящий прием» и невероятно огорчила бы милого Руманова и его не менее милую жену. И я читаю стихотворение, все же падающее камнем в зеркальную гладь патриотических чувств.
Было счастье подвенечное, Было платье бесконечное, Шлейф, как Млечный Путь.
Эренбург удивленно поднимает брови. Ни одобрения, ни осуждения. На сияющее лицо Руманова ложится тень. Он испуганно смотрит на меня. Испуганно и просяще. Но я уже кончила. И следующий поэт – Раевский – легко восстанавливает гармонию, нарушенную мною.
Чтение «молодых поэтов» закончено. Ладинский от лица всех нас, безмолвствующих, просит Симонова оказать нам честь – услышать его стихи в его собственном исполнении.
Симонов любезно соглашается оказать нам эту честь. Он начинает со своих американских впечатлений. Очень негативных, конечно. Америка ему не понравилась. Читает он прекрасно, полнозвучным музыкальным голосом. С настоящим, а не напускным вдохновением. Осудив Америку, он заканчивает своим «Ты помнишь, Алеша…», вызывающим бурю восторга и взрыв не предусмотренных программой аплодисментов.
Руманов сияет, как стоящий тут же на столе ярко начищенный самовар. И есть отчего – прием удался на славу.
Анненков – он уже успел поздороваться с Эренбургом и познакомиться с Симоновым – подходит ко мне:
– Попросите Эренбурга подвезти нас. Вам, как женщине, удобнее. Вам он не откажет. Они остановились в отеле «Пор-Руаяль». А то как мы с вами домой доберемся? Уже половина второго. Метро давно уже нет.
Мы с Анненковым живем в двух шагах друг от друга. Я, немного поколебавшись, подхожу к Эренбургу и, стараясь сохранить независимый вид, напоминаю ему, что мы с ним когда-то еще в Берлине… Да, я действительно еще в Берлине в 1922 году познакомилась с Эренбургом. Но в Париже мы даже не раскланивались из-за разницы политической установки. Он притворяется, что сразу меня узнал. И рад встрече.
– Как же, как же, Ирина Одоевцева. Я о вашей «Балладе об извозчике» еще в Ленинграде писал, что осел Жама мог позавидовать вашей лошади.
Он знакомит меня с Симоновым.
Ну конечно, они с удовольствием довезут нас до своего отеля. Дальше, к сожалению…
Анненков очень доволен.
– Вот видите, как все ловко устроилось. Как только начнутся прощания и взаимные благодарности, так и двинемся в путь.
Мы вчетвером, сопровождаемые Румановым и Ладинским, спускаемся вниз и усаживаемся в черный «ситроен».
Руманов снова растроганно и горячо благодарит и долго трясет руки Симонова и Эренбурга. И за компанию и мне с Анненковым, неизвестно за что горячо благодаря. Ладинский машет вслед удаляющемуся автомобилю.
Никакой натянутости в разговоре. Анненков расспрашивает о судьбе Анны Ахматовой. Эренбург рассказывает, как Ахматова впервые через столько лет выступала на своем большом вечере. Все, как один человек, встали при ее появлении на эстраде.
– В своем знаменитом черном платке в красных розах? – спрашиваю я.
– Нет. Без «ложноклассической шали». Очень просто одетая. Седая. Располневшая. Величественная. Похожая на Екатерину Великую в старости.
– А Левушка, ее сын? – не совсем кстати осведомляется Анненков.
Но Эренбург и Симонов вполне охотно рассказывают и о Льве Гумилеве. Он молодой ученый, специалист по истории Центральной Азии. Очень способный. На отличном счету.
– До чего жаль покидать Париж! – Эренбург осторожно переводит разговор на более безопасную тему. – Сколько воспоминаний. Ведь я еще до войны четырнадцатого года… Тогда Париж был совсем другой. Помните, как мы с вами, Юрий Павлович, и с Модильяни, на Монмартре…
И вот Эренбург и Анненков в два голоса, перебивая и дополняя друг друга, начинают восстанавливать тот, навсегда исчезнувший, баснословный Париж.
– Кто не жил до Первой мировой войны, тот не знает настоящей douceur de vivre [105], – вздыхает Эренбург. – Как мы великолепно голодали и бедствовали тогда!
Но автомобиль уже останавливается. А мне так хотелось бы послушать их еще.
– К сожалению, дальше вам придется идти пешком. Но уже ведь близко.
Да, совсем близко. Мы благодарим. Мы просим передать Москве наши приветы. Мы прощаемся. Анненков берет меня под руку, и мы дружно шагаем.
– Советский автомобиль нас, конечно, довезти до наших белогвардейских гнезд не мог. Но как хорошо, что они нас забрали с собой, – говорит Анненков. – А Симонов очарователен.
Я киваю:
– Очарователен. Мне он очень понравился. Но Эренбурга как будто подменили. Другой человек, и только.
Анненков