Позже Пушкин уточнил, что «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины» (XIII, 88); что некая К** (или К***) «поэтически описывала мне его (фонтан. — М. Ф.), называя la fontaine des larmes[159]» (IV, 176; VIII, 438; XIII, 252). Возможно, здесь имелась в виду Мария Раевская.
Первые наброски поэмы датируются мартом — июнем 1821 года[160]. В следующем году создавался основной текст, который и был переписан и переработан Пушкиным в январе-феврале 1823 года в Кишиневе. Летом, уже в Одессе, поэт читал фрагменты «Бахчисарайского фонтана» В. И. Туманскому (может быть, не только ему), о чем с усмешкой сообщил брату Льву в письме от 25 августа 1823 года: «…Я прочел ему отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы — помогите!» (XIII, 67). По всей вероятности, поэт слегка разыграл доверчивого собеседника, который, приняв пушкинские рассказы за чистую монету, поспешил написать в Петербург, что «Пушкин открыл мне немедленно свое сердце и porte-feuille[161]» (XIII, 67).
Нет никаких оснований отождествлять «женщину», о которой наговорил Пушкин Туманскому, ни с К** (К***), ни — тем более — с реальной Марией Раевской. Отметим еще, что поэт не видел ничего предосудительного в том, чтобы выставлять на всеобщее обозрение сокровенные (неважно — подлинные или присочиненные) эпизоды собственной биографии, связанные с «Бахчисарайским фонтаном», непринужденно, шутливо обсуждать их с малознакомым человеком, а потом и с братом, известным на весь град Петров своей вопиющей нескромностью. Сильное, бережно утаиваемое и неостывшее чувство едва ли совместимо с подобным поведением любовника; к тому же оно вряд ли может быть предметом для его небрежной и легкомысленной мистификации.
Данное обстоятельство надлежит учитывать при разборе «Бахчисарайского фонтана».
Граф Густав Олизар впоследствии заявлял, что «Пушкин написал свою прелестную поэму для Марии Раевской»[162]. Такая расплывчатая фраза допускает различные толкования и мало что проясняет. Другое дело — собственное свидетельство Марии Николаевны: в воспоминаниях княгиня сообщила, что к ней относятся следующие строки «Бахчисарайского фонтана»:
…Ее очи
Яснее дня,
Темнее ночи[163].
Очи — намек, жест указующий. Иными словами, мемуаристка находила, что имеет (имела) сходство с темноглазой (и ясноокой) грузинкой Заремой, одним из центральных персонажей поэмы, «звездой любви, красой гарема».
Признание княгини надо считать ариадниной нитью для пушкинистов.
Гарем принадлежит крымскому хану Керим-Гирею, и было время, когда Зарема, выделенная повелителем, безраздельно царила в нем:
…Он светлый взор
Остановил на мне в молчаньи,
Позвал меня… и с этих пор
Мы в беспрерывном упоеньи
Дышали счастьем; и ни раз
Ни клевета, ни подозренье,
Ни злобной ревности мученье,
Ни скука не смущала нас (IV, 166).
Не только «очами» Зарема похожа на Марию Раевскую. Как грузинка, она самой своей «национальной» внешностью напоминает нашу героиню, смуглую брюнетку. Усиливая и без того заметное сходство, поэт сызнова касается музыкальной (вернее, вокальной) темы и подчеркивает красоту и силу голоса Заремы:
Чей голос выразит сильней
Порывы пламенных желаний? (IV, 159).
Кстати, эти «порывы пламенных желаний» и прочие проявления страсти, всепоглощенности одним чувством («язвительные лобзания», «сердца стон» и т. д.) смутили многих исследователей, которые и в мыслях не могли допустить, чтобы жена декабриста хоть как-то соответствовала подобным характеристикам. Отвечая таким ученым, П. Е. Щеголев однажды заметил, что «образ Волконской в нашем воображении создан не непосредственным знакомством и изучением объективных данных, а в известной мере мелодраматическим изображением в поэме Некрасова»[164]. Сама Мария Раевская откровенно говорила, что у нее «ртуть в венах», то есть причисляла себя к особам очень темпераментным, так называемого холерического типа. Да и вся дальнейшая ее жизнь была, если вдуматься, не чем иным, как цепью тех самых «порывов пламенных желаний», разнонаправленных, но всегда исключительно пылких, мощных и не ведающих преград.
Итак, было время, когда Гирей любил Зарему и давал ей «клятвы страшные». Было — и ушло безвозвратно. Успешный набег возлюбленного на иноверцев разрушил счастье красавицы. Теперь, после возвращения из похода, сердце хана принадлежит другой:
И ночи хладные часы
Проводит мрачный, одинокой
С тех пор, как польская княжна
В его гарем заключена (IV, 159–160).
Юную голубоглазую княжну, захваченную в плен во время татарского наскока на польские земли, зовут Марией. Она еще почти дитя, едва расцветшее невинное созданье — не чета чувственной, рожденной для страсти Зареме.
Удивительно, но и антагонистка Заремы имеет черты сходства с Марией Раевской. Это сходство отнюдь не ограничивается совпадением имен и возрастов, что давно обсуждено в пушкинистике[165].
Мария из поэмы — представительница (как и Раевские) древнего польского рода. Ее «седой отец», не смеющий повелевать дочерью, чем-то похож на старого генерала Раевского:
Для старика была закон
Ее младенческая воля.
Одну заботу ведал он:
Чтоб дочери любимой доля
Была, как вешний день, ясна,
Чтоб и минутные печали
Ее души не помрачали… (IV, 160).
Такой отец (как и Раевский-старший в истории с графом Олизаром) не мог (да и не стремился) принудить княжну выйти замуж без любви:
Толпы вельмож и богачей
Руки Марииной искали[166],
И много юношей по ней
В страданьи тайном изнывали.
Но в тишине души своей
Она любви еще не знала
И независимый досуг
В отцовском замке меж подруг[167]
Одним забавам посвящала (IV, 160).
Конечно, к таковым «забавам» относилась и неизменная музыка (своего рода пароль Марии Раевской):