Иными словами, отвлеченная версия отношений с поэтом, взлелеянная и изобретательно совершенствуемая девушкой, с течением времени все больше и больше контрастировала с пушкинским фактическим взглядом на Марию Раевскую.
Следы подобного взгляда исследователи обнаруживают в ряде произведений поэта, тогда еще (то есть в годы разлуки с Марией) не увидевших света.
До сих пор ученые не пришли к единому мнению, кого изобразил (или чье имя зашифровал) Пушкин в элегии «Редеет облаков летучая гряда…» (1820). Некоторые пушкинисты склонны считать, что речь идет о Елене или Екатерине Раевских; изредка называются и иные имена (в их числе, как это ни странно, и сорокалетней Екатерины Андреевны Карамзиной, жены историка). Другие же (таких едва ли не большинство) убеждены, что поэт имел в виду нашу героиню.
Камнем преткновения стали три последних стиха «Таврической звезды» (так называлась элегия в беловом автографе; II, 582):
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла (II, 144).
Как установил еще Б. В. Томашевский в работе «„Таврида“ Пушкина» (1949), Екатерина Орлова (Раевская) считала «своею» какую-то звезду, которую она наблюдала на южном небе. Однако этот весомый довод, добытый ученым в семейной переписке Орловых, все-таки трудно признать решающим, ибо в действиях Екатерины Николаевны не было ничего оригинального, ей одной свойственного.
Люди испокон веков (и особенно после восхода звезды Вифлеемской) предавались подобному занятию, по-хозяйски распоряжаясь небесными светилами (отсюда возникли устойчивые фразеологизмы типа: «родиться под счастливой звездой», «искать свою звезду», «взошла ее звезда» и т. п.). Резонно к тому же предположить, что если у одной из дружных Раевских таковая — анонимная — звезда однажды появилась, то младшие сестры («подруги»), подыгрывая Екатерине и соперничая с нею, не отстали от придумщицы и обзавелись собственными. В таком случае как раз у звезды Марии Раевской могло существовать — в отличие от екатерининской — имеющее давнюю историческую традицию имя.
Аргументация сторонников этой версии восходит к началу XX столетия. Она примерно такова: «Через И. Н. Розанова мы узнали, что Вячеслав Ив. Иванов, толкуя в руководимом им пушкинском семинарии это стихотворение, обратил внимание на его последние заключительные строчки, столь неясные по своему смыслу <…>. В. И. Иванов объяснил, что в католическом мире Венера (Таврическая звезда) носит, между прочим, название „Звезды Марии“. А если, действительно, Пушкин имел в виду как раз это название, то мы находим тогда полное подтверждение тому, что под юной девой надо разуметь юную Марию Раевскую»[154].
Это объяснение довольно остроумно, однако, к сожалению, тоже уязвимо, в том числе и с позиций астрономических[155]. Уязвимо — не значит отброшено за никчемностью. Наверное, можно закрыть глаза на слабые, не подкрепленные дополнительными доводами, стороны данной версии и — вслед за П. Е. Щеголевым и прочими авторитетными учеными — принять ее в целом. Но даже если элегия и в самом деле посвящена Марии Раевской, никуда не деться от факта, зорко отмеченного еще М. О. Гершензоном в 1908 году: «В этих трех стихах нет намека на любовь; напротив, весь характер воспоминания исключает мысль о каком-либо остром чувстве: „Над морем я влачил задумчивую лень“, говорит Пушкин о себе»[156]. Хотя П. Е. Щеголев, полемист пылкий и не всегда корректный, и пытался впоследствии оспорить приведенное суждение, думается, ему так и не удалось опровергнуть своего оппонента. «Нет ничего, что говорило бы о любовном волнении поэта по отношению к „деве“, его отношение к ней совершенно бесстрастно», — настаивает и современный исследователь[157].
Замечание М. О. Гершензона можно подкрепить небольшим текстологическим наблюдением. Дорабатывая текст «Таврической звезды», Пушкин внес в него изменения, которые, как представляется, были призваны исключить потенциально возможные двусмысленные, чрезмерно «альковные» толкования отдельных стихов. Так, «сердечная нега» (II, 583) автора превратилась в более абстрактную «сердечную думу», а фигурировавшая в беловике «дева милая» (II, 583) стала в итоге просто «юной». Особенно интересна смысловая коррекция последнего стиха элегии. Если в беловом автографе было:
И именем своим с улыбкой называла (II, 583),
то в окончательном тексте находим следующий целомудренный вариант:
И именем своим подругам называла.
«Дева» уже не находится «во мгле» наедине (как могло показаться) с автором: отныне тот наблюдает «печальную, вечернюю звезду» в окружении целого женского общества. Картина, безусловно, романтическая, приятная во всех отношениях и просящаяся в элегию, — но вполне благопристойная, без малейшего интимного и — тем паче — эротического оттенка.
Исправляя строки об «элегической красавице», Пушкин вовсе не стремился максимально завуалировать свое к ней чувство — он, наоборот, декларировал это небезразличие, но только правдиво уточнял его тогдашние границы.
И поныне остается открытым вопрос о том, связаны ли с Марией Раевской некоторые другие стихи и наброски Пушкина, созданные в 1821–1823 годах. Зато в «Бахчисарайском фонтане», «самой интимной из пушкинских поэм»[158], похоже, явственно различимы следы раздумий поэта о нашей героине.
Есть основания предполагать, что легенду о фонтане Пушкин знал давно — еще с петербургских времен. В одной из редакций вступления к поэме, адресованного H. Н. Раевскому-младшему («H. Н. Р.») читаем такие стихи:
Исполню я твое желанье,
Начну обещанный рассказ
Давно печальное преданье
Ты мне поведал в первый раз (IV, 401).
Правда, в других редакциях и вариантах имя рассказчика было скрыто: «Любви поведали преданье», «Поведали сие преданье», «Поведали мне в первый раз» (IV, 400–401).
Не исключено, что данную тему поэт обсуждал в беседах с сестрами Раевскими во время совместного путешествия 1820 года. Те, как и Пушкин, могли услышать легенду от брата Николая:
Младые девы в той стране
Преданье старины узнали
И мрачный памятник оне
Фонтаном слез именовали… (IV, 169).
Позже Пушкин уточнил, что «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины» (XIII, 88); что некая К** (или К***) «поэтически описывала мне его (фонтан. — М. Ф.), называя la fontaine des larmes[159]» (IV, 176; VIII, 438; XIII, 252). Возможно, здесь имелась в виду Мария Раевская.