Тетя Сара улыбается и благодарными глазами смотрит на Пинеса. А дядя Шмуни готовится к предвечерней молитве, хмурится, кашляет и, видимо, очень недоволен речью соседа.
— Разве Фейгеле умерла? — продолжает Пинес, поощренный улыбкой тети. Ее убили. Взяли молодую, красивую, здоровую женщину и вогнали в гроб. Первый всадил ей нож в сердце черный негодяй — отец вот этих сирот…
Тетя всхлипывает и вытирает слезы передников. Я настораживаюсь: речь идет о моем отце. Мне отчетливо представляется, как отец вытаскивает из-за голенища большой нож и всаживает острое лезвие в сердце мамы.
И я мгновенно перестаю любить отца.
— На слабые плечи женщины, — продолжает Пинес, — черной тучей упала жизнь. Обиды, измены, непосильная борьба и одиночество замучили нашу страдалицу, и она погибла… Но, скажите мне, разве может под такой пресс попасть дочь ростовщика или фабриканта!.. Никогда!.. За нее сейчас же заступятся: бог, царь и раввин… А Фейгеле была бедна. Наш милосердный бог большой аристократ и вековечное еврейское горе ему надоело, Он не любит, когда в его небесные окна стучится бесправная голь…
— Послушайте, Пинес, я прошу вас в моем доме не богохульствовать! неожиданно перебивает соседа дядя Шмуни.
Он дрожит от волнения, и тощее лицо заливается румянцем.
У тети загораются глаза, и она кричит:
— Можешь не слушать, если не нравится… Бог найдет адвоката получше тебя. Уж кто бы говорил…
Тетя вскипает и, забыв о посторонних, обнажает язвы многострадальной жизни… Она рассказывает о том, как отец мой — рабочий на табачной фабрике в Петербурге — сошелся с русской рябой девкой-папиросницей, а жену с двумя малютками бросил на растерзание свирепой нищете…
И еще рассказывает тетя о том, как моя мама, прибыв сюда, в Житомир, поступила кухаркой и отдала все силы свои, чтобы скопить деньги, необходимые нам, ее детям, на дорогу. Но отец, получив скопленные трудом и слезами гроши, не поехал с нами сам, а отправил нас одних в далекий и опасный путь…
Тетя все это рассказывает со слезами в голосе. Сестра моя плачет. Глядя на них, я кулачонками тру глаза, и наше горе представляется мне черной тучей, падающей на наши плечи.
Но время уносит траурные дни, воспоминания о маме блекнут, и я снова на улице среди жизнерадостной голытьбы, согретой солнцем.
Всюду пахнет медом и малиной. Все поспело, все созрело.
Хорошо и вкусно жить на свете!
Да, хорошо и вкусно жить на свете, когда пахнет медом и малиной, и когда созревшие сады источают сладкий сок тяжеловесных плодов, но зато очень плохо, когда ветры срывают листья с дерев, студят воду в реке и заставляют само солнце зябко кутаться в тучах.
Бегать в одной рубахе становится холодно, в пустых садах делать нечего, а смотреть на красивую, но горькую рябину не ахти как весело. И вот в такие-то осенние дни евреи готовятся к праздникам. Этих праздников много, и тащатся они гуськом один за другим. Из них самый интересный — «кущи», когда надо из всякого барахла строить отдельный домик.
Для нас с дядей такая постройка — сущие пустяки.
Мы живем под обрывом, и одна земляная стена с низеньким заборчиком наверху уже готова. К ней надо прилепить еще три стены.
Из разных палок, досок и свеженарезанных еловых веток делаем плоскую крышу, прилаживаем легкую дверку — и куща готова.
Материалом для постройки служит все, что попадается под руки: гладильная доска, палка от ухвата, толстый картон, кусок проволоки, клепки от рассыпанной бочки, ржавый лист железа — все годится, все идет в дело. Самое горячее участие в работе принимает дядя Шмуни, а я его главный помощник. Куща воздвигается в компании с Ароном Пинесом. Сосед мало работает, но много шутит.
— Мне кажется, что бог смотрит на нас и смеется так, как будто ему ангелы пятки щекочут, — говорит Пинес, посыпая пол желтым песком.
Дядя стоит на табуретке и связывает углы постройки толстой бельевой веревкой.
— Бог умнее вас, — возражает дядя, — и смеяться над собственными велениями не станет.
— Ну, а если вы шутки ради посоветуете мне снять штаны и сесть в крапиву, а я из вежливости исполню ваше желание, — разве вы не посмеетесь?..
— Послушайте…
Приступ длительного кашля мешает дяде ответить.
Куща готова. Завтра будем там обедать…
По расшатанным деревянным ступеням подымаюсь к нашим воротам, выхожу на Верхнюю улицу, перегибаюсь через низкий заборчик и вижу зеленую крышу нашей кущи.
Осенний безоблачный день. На солнце тепло, небо сине, а река серая, студеная. Тетя накормила нас, детей, и теперь накрывает стол для взрослых. Обедает у нас и Пинес: он внес свою долю. На столе куриный бульон.
Редкость неслыханная.
Я поднимаюсь на Верхнюю улицу и вижу Шарика — рыжую собачку нашей домовладелки. Любопытным мальчишкой стоит пес на задних лапах, а передние положил на заборчик, внимательно смотрит на зеленую крышу кущи и поводит влажным коричневым носом. Ему, должно быть, приятен запах курицы. Там, в куще, сейчас обедают взрослые.
Подхожу к собачке. Глажу ее по голове, а она все нюхает.
И мне хочется, чтобы собачка прошлась по крыше. Я наклоняюсь, беру Шарика за задние лапы и перебрасываю через заборчик. Собака проваливается и падает прямо на миску с куриным бульоном.
Слышу отчаянный крик тети Сары. Чувствую, что совершил тяжкое преступление, и все вокруг меня вертится в бешеной пляске: и река, и наш дом, и Верхняя улица, и поймавшие меня прохожие.
Меня волокут домой. Дядя наклоняется, и я ощущаю прикосновение бороды и горячее дыхание больного человека.
— Ты что же это? А?! Так вот тебе!
Дядя изо всей силы ударяет меня кулаком в спину.
Что-то звенит в голове, и я ничком падаю на пол с хлынувшей изо рта кровью.
— Сумасшедший! — кричит тетя. — Разве можно так бить сироту, чахоточник проклятый!..
Обида и злость горячими потоками вливается в мое сердце.
Вскакиваю на ноги и со зла размазываю кровь по всему лицу.
— Больше жить у вас не буду! — кричу и убегаю.
Весь день до самого вечера прячусь на дне Черной балки, куда сваливают мусор со всего города. От навоза поднимаются испарения и греют меня.
Мое будущее — наступающий вечер, а потом темная, жуткая ночь, и я боюсь этого будущего, страшусь одиночества.
Мир так велик, а мне, маленькому, нет места… Я же не знал, что Шарик провалится!.. Мне хотелось, чтобы песик прошелся по крыше и чтобы ему удобнее было нюхать… А дядя так ударил, что и сейчас еще шумит в голове. Никогда не буду любить взрослых. Пусть лучше одни дети останутся, а взрослые пусть перемрут до единого, и тогда всем хорошо будет.