Солнца уже нет, и от холода стучу зубами. Скоро на ступит ночь, и я умру… Пусть тогда знает дядя, как бить сироту.
— Шимеле, ты здесь?
Это голос Мотеле. Тяжелый груз одиночества спадает с меня, и сердце радостно бьется…
— Целый день ищу тебя… Вот кусочек булки и зеленый лук… Где же ты был?.. Твоя тетя плачет и ругает дядю… Тебе в синагогу нужно. Некому кадыш говорить…
Торопливый говорок товарища мелким горошком всыпается в мои уши, и я чувствую себя бодрей.
— Ага, теперь ищут… А чужих детей бить можно?.. Ведь дядя меня чуть не убил… Хорошо, что я такой сильный и выдержал…
— И я бы выдержал, — перебивает Мотеле.
Чтобы не обидеть приятеля, я утвердительно киваю головой и продолжаю:
— Никогда больше не пойду домой…
— Где же ты будешь?
— Вот здесь.
— Как здесь?! А ночь!.. Скоро темно станет… И холодно станет… Нет, ты вот что: когда почернеет кругом, ты встань и беги к нам. У нас в сенях тепло и большая рогожа лежит. Отец уснет, а я тихонько дверь открою, ты и войдешь… Хорошо?..
— Ладно.
Мотеле убегает.
Живу на свободе: куда хочу, туда и иду.
Тетя больше надо мною не командует. Только вот беда: всегда кушать хочется. Неужели нельзя сделать так, чтобы человек поел один раз на целую неделю…
Сейчас от нечего делать брожу по Житомиру. Город большой, улиц много. А вот и базар. Пирогов горячих сколько — страсть!..
Мальчишка моего роста продает лавочнику-железнику горсть старых крюков от ставней. За десять штук получает четыре гроша.
Деньги солидные.
Таких крючков у нас, на Приречной да на Верхней, сколько хочешь. Снять их легче легкого.
Голод толкает мои мысли вперед. Одному сделать этого нельзя: необходим товарищ. Бегу на свалку, но там никого нет, потому что холодно.
Мне очень хочется съесть кусочек хлебной горбушки, натертой чесноком. Если я сегодня не поем, то умру непременно…
А вот и Мотеле! Он бежит навстречу, но с пустыми руками.
— Когда же ты ушел? — кричит он мне издали.
— Чуть свет: я боялся, что твой отец меня увидит… Послушай, Мотеле, ты знаешь, какие бывают крючки на ставнях? — спрашиваю я шопотом.
— Крючки? — переспрашивает чуть слышно Мотеле.
— Ну да, чем прикрепляются ставни к стене, чтобы ветер ими не хлопал.
— А, знаю, знаю…
— Ну, так слушай: если мы вырвем этих крючков штук десять, нам за них дадут четыре гроша, а если больше снимем, то цельную злоту дадут.
Мотеле меняется в лице.
— А разве это можно? — спрашивает он, чуть дыша.
— Почему же нельзя? Ведь никто знать не будет. Пойдем сейчас за угол: там низкие ставни. Я покажу тебе, как их надо снимать.
Нетерпение мое растет; я уже вижу торговца железом, отсыпающего нам монеты, ощущаю вкус горячих пирогов, а страх вдувает в сердце холод, и меня лихорадит.
С первым крючком вожусь долго: боязнь попасться мешает мне, но потом привыкаю, и крючки уже сами лезут в руки.
К вечеру на всей Приречной нет ни одного крючка, и ветер хлопает ставнями, как слон ушами. Хозяйки в отчаянии. Стараются заменить крючки веревочками, но ничего не выходит. А мы с Мотеле сидим на дне Черной балки, уписываем пироги с ливером и вслух мечтаем о том, как мы обескрючим весь город и станем богатыми.
Но мечты наши не осуществляются: домовладельцы зорко стали следить за ставнями, и нам страшно даже близко подойти. А тут еще с каждым днем становится холодней, и босые ноги трескаются от стужи. Есть совсем нечего. Отец Мотеле ничего не зарабатывает: свадеб нет.
Никто не хочет жениться.
Голод и холод напоминают мне, что я умею делать арабские мячи. Дело самое простое: весной, когда коровы роняют шерсть, я подхожу к любой из них и руками вырываю, сколько мне нужно, а затем эту шерсть мочу в реке и делаю из нее шарик. Потом нахожу старые калоши, срываю с них резину и разрываю ее на узенькие полоски. На комок шерсти я туго наматываю резиновую лапшу, закрепляю конец — и мяч готов. Он тверд, тяжеловесен и хорошо подскакивает.
— Знаешь что? — говорю я Мотеле. — Давай арабские мячи делать и гимназистам продавать.
— Они нас не подпустят, — уверенно говорит Мотеле.
— Почему?
— Им родители запрещают знакомиться с сиротами.
— Ничего… А мы издали покажем им, как подпрыгивают наши мячи, и… И еще: у меня имеется один знакомый гимназист, Иосифом зовут, богатый, — моя мама служила у них кухаркой… Но вот беда: у коров теперь шерсть крепкая не вырвешь…
— А у нас есть шерсть, — говорит заинтересованный Мотеле и кулаком вытирает мокрый нос.
— Где у вас шерсть?
— На чердаке лежит. Осталась от покойной козы.
Мы с воодушевлением принимаемся за дело.
Блестит недолгое осеннее солнце, и как будто становится теплей. На свалке много ребят. Все ищут старых калош и все лезут к нам в компанию. Один мяч очень удался, а второй никуда.
В полдень идем с Мотеле в город искать покупателей. За нами тянется ватага оборвышей. На Малой Бердичевской улице, неподалеку от гимназии, выбираем солнечное местечко и ждем появления гимназистов.
— Шимеле, ты с ними будешь говорить по-русски? — спрашивает Мотеле, знающий только два русских слова: «караул» и «беги».
— Конечно, по-русски, — отвечаю я, — дороже дадут.
Последнее я прибавляю в виде оправдания, потому что некоторые матери запрещают своим детям играть со мною из-за того, что я плохо говорю по-еврейски, а хорошо по-русски.
— На этом мальчике, — говорят про меня взрослые, — нет ни одной еврейской точки.
Наконец показались маленькие гимназисты-приготовишки.
Среди них узнаю Иоселе Розенцвейга. Он должен меня знать, потому что я два раза приходил на кухню к моей маме, когда она у них служила.
Перебегаю улицу и в сильном смущении обращаюсь к маленькому человечку, осыпанному медными пуговицами.
За спиной у него ранец.
— Господин Иосиф, — вежливо обращаюсь к нему, — не хотите ли купить арабский мячик? Смотрите, как он скачет…
Я изо всей силы перед самым носом Иоселе бросаю мяч о камень, и он у меня подпрыгивает выше одноэтажного дома.
Вмиг нас окружает толпа приготовишек. Мяч беспрерывно взлетает на воздух. Мое изделие имеет успех.
— Вот так мяч!.. Крепче камня!..
— Таким мячом собаку убить можно.
— Сколько хочешь? — спрашивает Розенцвейг.
— Десять грошей, — выпаливаю я.
— Ого, как дорого! — раздаются голоса.
— Хорошо, пойдем к нам… я маме скажу… А ты подождешь у калитки.