Казни были невероятно популярным развлечением. Мужчины и женщины, старые и молодые, богатые и бедные — все обожали смотреть, как люди умирают. Диккенс сомневался в виновности Курвуазье и писал в газеты, что адвокат был плох, тем не менее, чтобы лучше видеть, снял комнату окнами на эшафот — и он туда же, куда все? Дюма, описавший десятки казней, на самом деле не смог присутствовать ни на одной. А Диккенсу, не отличавшемуся большой литературной кровожадностью, зачем смотреть на это, тем более если казнимый мог быть невиновен? Особо крепкими нервами он не отличался… Все-таки ради литературы — вдруг когда-нибудь да напишу? Возможно, но скорее его как журналиста, пишущего на общественно-политические темы, волновала не казнь как таковая, а реакция зрителей, по которой он хотел понять: хорошо ли убивать людей публично? (Считалось ведь, что хорошо.)
Собралось 40 тысяч зрителей, среди которых был и Теккерей, потом писавший о «необыкновенном чувстве ужаса и стыда»; Диккенс тоже испытал шок — не столько от казни, сколько от поведения толпы: «Там не было ничего, кроме сквернословия, разврата, пьянства и пятидесяти других форм порока, мне казалось невозможным, чтобы где-то было столь омерзительное сборище существ одного со мной вида».
На другой день он праздновал освобождение от Бентли на обеде у Холла и так напился — то ли с радости, то ли в ужасе от пережитого, — что жена поутру отхаживала его. (Выпить он вообще любил, хотя злоупотреблял нечасто.) В конце июля с Кэтрин навестил своих родителей. Жена опять была беременна. Как так — ведь до этого он был уверен, что они обойдутся тремя детьми? Просто «так случилось» — или мы недооцениваем его религиозность, не позволявшую вообще никаких уклонений от продолжения рода? В августе он опять посещал сеансы Элайотсона, там Чонси Таунсенд, поэт, священник и гипнотизер, хотел его загипнотизировать, но Диккенс отказался от опыта. Пассивная роль в гипнозе ему была неприятна, однако жену и служанок он, по его словам, гипнотизировал — и получалось. (Подтверждений этому нет.) На одном из обедов вдрызг разругался с Форстером. Из дневника Макриди: «Говорили о Форстере, и Диккенс сказал то же самое, что когда-то Эдвард [Бульвер-Литтон]: Форстер на людях ведет разговор высокомерным тоном, чтобы создалось впечатление, что он покровитель, padrone». Но помирились, конечно.
В сентябре Диккенсы опять поехали в Бродстерс, и об этом периоде оставила воспоминания[15] Элинор Пикен — девятнадцатилетняя девушка, удочеренная семьей Чарлза Смитсона, одного из адвокатов Диккенса. Как она рассказывает, их семьи сблизились, по вечерам играли в шарады, танцевали, днем гуляли на побережье; «я ужасно боялась его, потому что его критика была забавна, но беспощадна…». Он ей запомнился человеком с дикими перепадами настроения — то приветливый, то тоскующий и капризный; он явно ухаживал за ней, но в такой форме, что ее это пугало: хватал и тащил в воду… Она, несмотря на страх, решалась ему противоречить (защищала Байрона, которого он ругал) — это ему, видимо, не понравилось: когда она потом пришла навестить его в Лондоне, он отказался ее видеть. Может, слишком нравилась — потому отказался? А может, он просто играл в Квилпа, когда «ухаживал»?
После долгого забвения Диккенс наконец вернулся к Нелл с дедом: девочка устроилась работать в музей восковых фигур (опять призраки, уродцы, тлен…), и все было хорошо, пока старик снова не начал играть.
«Призрак скользил по коридору к той самой комнате, куда стремилась и она. Дверь этой комнаты была так близко! Девочка только хотела метнуться туда и захлопнуть ее за собой, как вдруг он снова остановился.
Страшная мысль пронеслась у нее в голове: а что, если этот человек войдет в ту комнату, что, если он собирается убить ее деда. Еще минута, и она бы лишилась чувств. Так и есть — он вошел. Там горит свет. Вон он стоит у порога, а она смотрит на него и, близкая к обмороку, не может выговорить ни слова — ни единого слова.
Дверь была полуотворена. Сама не сознавая, что делает, и помня только одно: надо спасти деда или погибнуть самой, она шагнула вперед и заглянула в комнату. Какое же зрелище предстало ее глазам!
Она увидела пустую, несмятую постель. Кроме старика, в комнате никого не было. А он сидел у стола и, жадно поводя глазами, неестественно ярко горевшими на мертвенно-бледном, осунувшемся лице, считал деньги, только что украденные у нее.
Страх, терзавший ее каких-нибудь несколько минут назад, был несравним с тем, что она испытывала теперь. Ни грабители, ни вероломный трактирщик, который смотрит сквозь пальцы на то, что его постояльцев грабят и даже могут убить во сне, ни даже самый безжалостный душегуб разбойник — никто не пробудил бы в груди девочки того ужаса, в какой повергло ее только что сделанное открытие. Седовласый старик, словно призрак, скользнул к ней в комнату, украл у нее деньги, думая, что она крепко спит, и с омерзительной алчностью любовался своей добычей, — это было хуже, неизмеримо хуже и неизмеримо страшнее всего, что могло измыслить ее воображение. А вдруг он вернется — ведь дверь не запирается ни на ключ, ни на задвижку? Вдруг захочет проверить, все ли деньги взяты? Страшно подумать, что этот призрак неслышным шагом снова войдет в комнату, обратит взгляд к ее пустой кровати, а она притаится у него в ногах, чтобы он не коснулся ее руками. Она прислушалась. Вот!.. Шаги на лестнице, дверь медленно отворяется. Все это только чудилось ей, но действительность была не менее страшна — нет! еще страшнее, ибо настоящий призрак появился бы и исчез, а воображаемый мог мучить без конца.
Ее угнетало какое-то смутное, безотчетное чувство. До сих пор она не боялась деда, зная, что любовь к ней и породила в нем душевный недуг. Но старик, которого она увидела сегодня, старик, забывший все на свете ради карт, как вор пробравшийся в ее комнату и считавший деньги при тусклом свете огарка, казался совсем другим человеком, каким-то чудовищным двойником ее деда, двойником, который вызывал к себе чувство отвращения и страха, потому что он напоминал того, настоящего, и, так же как тот, был неразлучен с ней».
Чтобы старик не ограбил еще и хозяйку музея, Нелл его увела скитаться дальше, они чуть не умерли от голода, но попали к доброму деревенскому учителю. Но и там любимым местом Нелл стало кладбище; современный читатель давным-давно бы догадался, что она не жилец (Диккенс — Томасу Летимеру, 13 марта 1841 года: «…ни один из моих романов так отчетливо не представлялся мне весь — по композиции и общему замыслу, — как этот, с самого начала… я хотел, чтобы на книге с первых страниц лежала тень преждевременной смерти»), но тогдашним это и в голову не приходило.