Тень у танка призрачная, куцая, от лучей солнца — оно в зените, раскаленное, не по-вешнему пышущее жаром,— не спасает. Надо бы передвинуться под березки, в рощицу, туда, где прячутся от жары мои товарищи-танкисты, но усталость сильнее: заставляет оставаться на месте. Такая усталость, когда руки и ноги налиты свинцом и думать ни о чем не хочется, бывает после тяжелого боя. А мы проделали изнурительный марш, двое суток не спали, с ходу рванулись в атаку, выбили немцев из большого белорусского села и вот сейчас, отведя танки к рощице, ждем следующей команды. Машины не маскировали, не прятали — значит, долго не засидимся.
Отоспаться, что ли?
Я надвигаю пилотку на глаза, вытягиваюсь на зеленой, пахнущей хмелем и мятой траве и, кажется, задремываю. Сновидения мои беспорядочны и кошмарны, и я боюсь их больше, нежели боялся бы действительности, и не могу очнуться, размежить веки не могу... Обжора Иоганн бежит за мной с гранатой в руке и требует, чтобы я отдал ему плохонький пистолетик, украденный у него, и грозит расправиться со мной, а я не могу удрать: ноги отяжелели, не подчиняются мне... Сердитый майор с глазами, тронутыми долгим недосыпанием,— майор из особого отдела — пытается понять, каким образом удалось мне бежать от немцев... И снова Иоганн — отнимает у меня кусок хлеба из пшеничной муки пополам с опилками, а я сам, сам хочу его съесть. И снова тот же майор, но теперь он провожает меня к танку, знакомит с экипажем: «Служи так, чтобы на совесть... У тебя свой счет к гитлеровцам...» А ребята в черных шлемах смотрят на меня строго и недоверчиво.
— Гагарин, Гагарин!
Меня трясут за плечо. Я Открываю глаза и очумело вскакиваю под хохот ребят.
— Ох и вопил же ты во сне, ох и дергался,— говорит водитель.— Словно тебя черти на костерке поджаривали.
— Дурное приснилось.
Рукой вытираю лоб — ладонь мокрая.
— Пляши, Гагарин, письмо тебе.
Я раскрываю треугольник без марки, и жадное нетерпение охватывает все мое существо. Первое письмо из дому с тех пор, как я под охраной эсэсовцев покинул Клушино. Валкие, неровные буквы, недописанные, со множеством ошибок слова. Рука отца: грамоту не пером — топором постигал. Но какое мне дело до ошибок!
«Добрый день или вечер, дорогой и многоуважаемый наш сынок и боец Красной Армии Валентин Алексеевич!..»
После этого обязательного в любом отцовском письме обращения — новым было только применительное ко мне: «...и боец Красной Армии» — шли сельские новости, скорбные и горькие: те-то получили извещение — сына убили на фронте, та-то умерла на второй день после освобождения Клушина («Хорошо, хоть до своих дожила, увидела перед кончиной»), тот-то вернулся домой без ноги. Возвратился из эвакуации Павел Иванович, мой дядя. Колхоз кое-как, с грехом пополам, справился с весенним севом, и «всходы, как говорит мать, очень даже показательные».
Но вот и то главное, ради чего я так нетерпеливо скольжу глазами по строкам:
«Еще сообщаем тебе, что сестре твоей Зое, как и тебе, выпало счастье убежать от проклятого немца, и сестра тоже пошла в красные бойцы и служит в кавалерийской части по ветеринарному делу».
Даже дыхание перехватило от радости. Ух, Зойка, сбежала-таки! Молодчина же ты...
«Я тоже служу в Красной Армии,— не без гордости сообщал отец,— но по причине моей хворой ноги и ввиду возраста оставили меня в Гжатске при госпитале, в хозяйственной команде. А сегодня воскресенье, и ко мне пришла мать с твоими братьями, принесла твое долгожданное письмо, что ты жив и здоров и бьешь проклятую немчуру, и мы вместе пишем тебе ответ...»
После многочисленных поклонов от родных и знакомых, после наставлений, как уберечься от пули и простуды, как ладить с товарищами и слушаться начальство,— ясное дело, под мамину диктовку писано,— после пожеланий вернуться домой живым и невредимым шла подпись: «...твои любящие родители Алексей Иванович и Анна Тимофеевна и братья Юрий и Борис».
Я посмотрел на дату — две недели шло письмо.
А на обороте третьего листка — новые строки. Мне ли не узнать Юркиных букв — точно пошатнувшийся забор, косят слова в разные стороны:
«Дорогой брат Валя! Напиши мне, пожалуйста, когда кончится война? Я хожу в школу, учит нас Ксения Герасимовна. Мы собираем железо на танки и самолеты. Железа везде очень много. Бей сильнее фашистов. Я соскучился по тебе, и не забудь напиши, когда кончится война.
Твой младший брат Юра».
Я перечитал письмо и раз, и два.
— Что, хорошие вести, Гагарин?— полюбопытствовал водитель.
— Очень. Вот братишка интересуется, когда война кончится.
— Напиши, что скоро им, гадам, полный капут грянет. И добавь еще, что живого Гитлера в подарок привезешь.
— Оно бы и неплохо. Заместо собаки на цепь — сад сторожить.
Все это шуточки, конечно, а про себя думаю: чудак ты, Юрка. Откуда мне знать, когда она кончится, эта война? Но, по всему видать, скоро: мы гоним фрица, гоним. Так гоним, что сами отдыхать не успеваем. Вон комбат бежит к машинам, планшет колотит его по бедру. Жди команду в дорогу.
Ребята торопятся из рощи, от белоствольных берез, на ходу застегивают гимнастерки и комбинезоны, подпоясывают ремни.
Я — башенный стрелок на «тридцатьчетверке». Это грозная, могучая машина. И много боев у меня впереди, и радостью мщения фашистам горит моя душа.
— По танкам!— надрывая легкие, кричит комбат.
* * *
Больше чем на четыре года разлучила меня война с родными, с Юрой разлучила. Тому, что будет поведано в следующих двух главах, я не был свидетелем. И если я знаю что-то и хочу об этом рассказать — я знаю из услышанного от родителей: в их воспоминаниях война обычно занимала не последнее место; из писем — не всегда внятных, исчерканных строгой цензурой треугольников, полученных на фронте; из признаний самого Юрия Алексеевича знаю. Он здорово умел рассказывать — тут ему мамин талант передался, так здорово, что слушаешь — и вроде бы присутствуешь при том, о чем речь затеяна.
Тра-та-тра...
Дробью рассыпался стук по оконцу. Проснулся отец, прислушался. Снова стучат.
— Мать, слышишь, что ли? Кто бы это?
— Кому же еще быть... Они. Детей угнали — теперь за нами явились.
Тра-та-тра...
— Да вроде бы стук не нахальный.
Не запаляя каганца, прошлепал отец босыми ногами по земляному полу, взял топор из угла, тихонько приотворил дверь.
— Кто тут?
— Свои, товарищ, советские.
Отец охнул, уронил топор.
Две нечеткие фигуры проскользнули в землянку, тонкий луч фонарика шаркнул по стенам, упал на нары, кольнул в глаза Юру, и тот приподнялся на тюфяке, ничего не понимая спросонок, протер глаза.