Шпион, «петухи» и прочие
Слышу сквозь сон деловитую суету. Кормушка одарила пайками хлеба, сахара. Разложили на столе, делят. Скоро баланда, завтрак. Просыпаться не хочется. Это только кажется, что в тюрьме ничего не делают, только спят. На самом деле редко когда толком выспишься. Может кому-то это удается, но немногим. Хронический недосып, вялость, раздражение преследует всех. Когда один сидел в камере — то же самое. Конечно, в основном валяешься, спишь много, но сон обычно урывками, тяжелый. Поэтому сколько бы ни спал, всегда клонит в сон. Но это не тот сон как на воле. Это бегство в другую жизнь, побег из тюрьмы в мир галлюцинаций. Сны, даже самые кошмарные, когда, например, летишь в бездонную пропасть или когда душат, когда орешь по ночам, все-таки легче, чем тюремная действительность. Продерешь глаза, увидишь где ты и опять носом в подушку или мешок, что там под головой, — лучше пропасть, лучше задохнуться, чем поверить в то, что с тобой происходит. Хуже реальности были лишь сны о жене, когда вдруг увидишь ее в той же камере или, наоборот, веселую и счастливую с кем-то другим, или кто-то уводит ее, уводит, а она грустно глядит на меня и уходит, уходит. Тут уж таращишь глаза, вскакиваешь и уж тюрьма нипочем. Но такое донимало не часто. Чаще мерещилось что-то хорошее. И, как бывало в трудное детство, потом в ненавистной армии, так и в тюрьме, просыпаться не хочется. Живешь только во сне, а проснешься — страдаешь. Потому и не дают менты спать. В Лефортово нельзя днем, сразу стук в дверь. В карцере и в зоновских камерах шконари пристегивают к стене. Но и сейчас, в общих камерах, когда, кроме щели на нарах и деться некуда, когда только и делаешь, что лежишь, не больно-то разоспишься. Не говорю о комфорте, к этому привыкаешь. Но что нужно для сна? Покой. А его в неволе нет. Ни внутри тебя, ни снаружи…
Стучат миски в кормушке, разливают баланду — белесая муть с перловкой и рыбными костями. За столом человек десять, все с блатных верхний нар. Остальные едят кто где: на полу, на нарах. За ложками очередь, всего несколько штук на всю камеру. Не дождешься, едят как свиньи, уткнув морды в алюминиевые чашки, подгребают баланду куском хлеба. Егор дождался, у них тут свой круг. Наскоро выхлебал, широко облизнул ложку — дал мне: «Чистая». Я пошел мыть, но он как будто не обиделся. За кружками тоже очередь. Хорошо тому, кто со своей кружкой и ложкой. На зону, говорят, так и надо идти. Но нам, по-моему, не разрешали, отбирали при шмоне. В Москве всем хватало казенного. Мало ли что в Москве, там и матрацы были. И тут все точно также полагается, но законы-то одни, да начальство разное, оттого и порядки в каждой тюрьме разные. Черт с ним, день-два можно прокантоваться, все мы тут транзитом, дорожные так сказать неудобства. Под утро вызвали несколько человек на этап, и тут же втолкнули других. Так что народу не убывает. На утренней проверке выяснилось, что в камере 127 человек, а мест здесь от силы на сорок, на место более трех человек. Потому и ступить негде, спали люди, сидя на полу, за столом, на столе. Кому повезло, на нарах, и тоже бока гудят от соседских костей. Днем как-то утряслось, можно двигаться. Можно было даже пробиться к умывальнику. Правда к самому умывальнику никакой очереди, здесь не принято умываться. Сколько же тут продержат, когда этап и куда?
И тут выяснилось нечто ужасное. Вот почему тот парнишка, мой ближайший сосед был синюшнее бледной поганки — он в этом аду уже две недели. И не он один. Люди ждали этапа неделями, и было непостижимо как они выдерживали. Два окна, глухо задраенные сетками и решетками, не пропускали ни света, ни воздуха. Толкан, унитаз то есть, наоборот, пропускал все, что в него ни наваливали, текло на черный цементный пол. Должна быть вонь, но духота такая, что ничего не чувствовалось. Широкими глотками учащенно вдыхали камерный смрад в поисках атомов кислорода. Вентиляция, если она здесь и была, лишь добавляла жару, стояли жаркие июньские дни. Когда давали баланду, люди грудились у кормушки — дышали. Подвальный тюремный коридор тоже не кислородная подушка, но все же оттуда проникало нечто похожее на воздух. Просили открыть дверь, никуда бы мы не делись — была вторая защитная дверь в крупную решетку. Нет. Ну, хотя бы не закрывайте кормушку. Нет, захлопнули. Стучали, умоляли. Потом дверь все же открыли. То ли смена пришла добрее, то ли пока в коридоре пусто, никого не проводят. Так и маялись: то откроют, то закроют. Кто похитрей, не спешил вглубь камеры, норовили осесть ближе к дверям. Все смешалось в доме Облонских — лучшие места у порога.
Нет, это физически нельзя было бы выдержать, если б не полчаса прогулки. Выводили длинными коридорами этажа на четыре, куда-то на крышу. Те же, естественно, камеры, но без потолка — синее, синее небо, солнце, от воздуха голова кругом. Тюрьма — в центре промышленного Свердловска. Город не видно, но я тут служил и жил и знаю, что кругом заводы, а не сосновый бор, и все же воздух этот с заводской гарью казался блаженнее курортных солярий черноморского побережья. Собирался я в Пицунду, устроили мне ее здесь, на крыше свердловского централа. Правда, лишь полчаса в день. Жутко мало, но все же достаточно, чтоб продержаться сутки до следующей прогулки. В другие дни чаще водили во двор тюрьмы. Там клетки поменьше. Все стены, двери исписаны. Странное дело: похабщины почти нет, во всяком случае, куда меньше, чем в туалетах столичного университета или публичных библиотек. В основном надписи типа: «Толян Ч. — иду на Ивдель», или указана кличка и камера, где сидит, или «Танюха, ты где?» (значит тут и женщин прогуливают), или на ком-то клеймо: «Кроха — козел» (значит все об этом узнают, и не миновать Крохе разборки, где бы он ни сидел). И всюду непонятные закорючки: (Т) и (знак) с прибавкой клички, имени, реже фамилии. В московских тюрьмах я таких знаков не видел. Оказывается все просто: «привет» такому-то «от» такого-то. Зековская лапидарность.
И ежечасно, ежеминутно, где бы ни был в камере ли, во дворике ли, стучит в висках острый клюв: когда? куда? В транзитке скрещиваются самые разные направления — кто с Востока на Запад, но больше, конечно, с Запада на Восток, на север Урала. Многие знали, куда именно: Омск, Краслаг, Улан-Батор, Чита. А может, не знали — болтали, тут модно выдавать себя за всезнающего. Мой ближний парнишка «подымается», как он говорит, с Верхнетуринской малолетки в Курган. Кто с зоны на поселение, кто в лагерную больницу, кто из больницы. Тот оголтелый Башир-дербанщик (он ходит в «милюстиновом» костюмчике, гоголем, присосался к блоти наверху) возвращается из Тагильской больнички в родную 47-ю. Это новая зона, она в Каменск-Уральске. Общего режима, значит теоретически и я могу туда попасть. При одной мысли дыханье прихватывает. Это ж, считай, мой родной город. Я там в школу пошел, в первый класс. Году в 55-м мы переехали в Челябинскую область, но и сейчас в Каменск-Уральске где-то живет мой шальной отец, бабушка, тетка, племянницы, целый выводок их родни. Туда попасть — это ж к себе домой. Действительно, неисповедимы пути Господни: через четверть века возвращаюсь на круги своя зеком. Догулялся, созрел. Да нет, быть не может, чтоб меня на 47-ю. Менты наверняка в курсе и потому можно с уверенностью вычеркивать Каменский вариант. Чуда не будет. Благо и помимо Каменской зоны выбор большой. Две отчие зоны в самом Свердловске: 2-я и 10-я, одна где-то в Невьянске, да мало ли их в уральском горном краю! Скорее всего, наш московский этап готовят в какие-то из этих, но никто не исключал и того, что могут отправить дальше.