Это год послевоенной разрухи: нет чая, нет сахара, нет «кледелей». Вместо чаю заваривают подсушенную на сковороде морковь. На столе – ржаные лепешки домашнего приготовления, сахарин, разведенный в чашке. Соль не в солонице, а экономно насыпана на маленьком блюдечке.
– А ты соли, служивенький, – шутит ласково мать, – соли, не стесняйся, соль у нас еще есть, у мешочника выменяли.
Братья подросли и глядят на меня с жадным любопытством. Чай разливает отец – так уж повелось у нас в семье.
– Ну, слава богу, все в сборе. А ты бы, Коля, пожил с нами, можно получить хорошую должность в этой, как ее… раскомпросе, что ли? Паек дают приличный, надо бы разузнать.
Мать делится новостями:
– Знаешь, у барышни Бодиско ее сын Вадя убежал на войну да так и пропал без вести. Она совсем ополоумела с горя!
– Несчастная!
– Приезжал из Саратова оратор, рассказывал, что дома будут строить из стекла, а воздух в них будут подавать по заказу, какой захочешь: морской, горный, луговой или сосновый – прямо из бора!
– Ну, это, мама, еще не скоро будет.
Ах, хорошо все-таки дома!
На другой день, бродя по городу, я захожу по старой памяти к барышне Бодиско.
«Тяжелый крест достался ей на долю», – многозначительно говорили, бывало, о ней наши дамы. Судьба одарила ее красотой и талантом – прекрасным голосом. Она с отличием закончила консерваторию, получила заграничную командировку. В Италии у нее был неудачный роман, она родила сына и потеряла голос.
Она вернулась в наш город с ребенком на руках, держалась замкнуто и гордо, не жаловалась, не искала сочувствия, средства к жизни зарабатывала уроками французского языка.
Я открываю калитку, прохожу двором, толкаю дверь в переднюю – нигде не заперто.
На стук выходит хозяйка.
Боже мой, как она изменилась, как похудела, почернела! Ее прекрасные глаза, в которые я когда-то мальчишкой втайне был влюблен, смотрят восторженно и безумно. Она вытаскивает маленький, кривобокий, давно не чищенный самоварчик, наливает воды, и совместными усилиями мы разжигаем в нем огонь. Углей у нее не водится, топориком колю чурки и подкладываю в черное самоварное брюхо, отворачивая лицо от дыма. Она нищенски бедна, после смерти сына – вне жизни и не желает тратить усилий на добывание куска хлеба. Вместо чаю она наломала в огороде веток вишни и, сняв крышку, сунула их прямо в самоварный кипяток.
Мы пьем горячий красноватый напиток с запахом веника и вишневых косточек.
– А питаюсь я ракушками. Хотите попробовать? Она достает из чугунка крошечный, величиной с ноготь на мизинце, кусочек белого мяса. По вкусу он похож на курицу, но жестковат.
– По берегу ракушек сколько угодно. Я соберу в мешок, вымою и в кипяток. Только варить приходится долго, видите, какое жесткое мясо. В Париже, бывало, я едала улитки, поэтому догадалась и про здешних. Правда, там морские улитки – les moules, их очень вкусно готовят с разными специями. В каждой gargote – ну, харчевне, что ли? – там отлично кормили. И дешево очень.
Голодные любят вспоминать о разных вкусных вещах, которые им случалось отведать.
– Что же я это все о еде? – спохватывается она и улыбается щербатой улыбкой. – Я, знаете, теперь, кажется, начинаю оживать. Мне предложили преподавать французский язык в школе, и я, пожалуй, соглашусь. Я ведь всегда была демократкой, эти – новые – мне нравятся. Я даже стихи опять начала сочинять.
Она глядит на меня экстатически-сумасшедшим взглядом и глухим голосом начинает читать свои стихи. Читает она не по-столичному, не ритмически-монотонно, как читают поэты, а как школьница – «с выражением».
Стихи плохие, и мне становится неловко.
Я прошу разрешения закурить трубку.
– Если я здесь устроюсь, то буду брать у вас уроки французского. Согласны?
Она со стремительной готовностью бросается к этажерке, ищет книжку.
– Вот, нашла. Мы будем читать Анатоля Франса вать по заказу, какой захочешь: морской, горный, луговой или сосновый – прямо из бора!
– Ну, это, мама, еще не скоро будет.
Ах, хорошо все-таки дома!
На другой день, бродя по городу, я захожу по старой памяти к барышне Бодиско.
«Тяжелый крест достался ей на долю», – многозначительно говорили, бывало, о ней наши дамы. Судьба одарила ее красотой и талантом – прекрасным голосом. Она с отличием закончила консерваторию, получила заграничную командировку. В Италии у нее был неудачный роман, она родила сына и потеряла голос.
Она вернулась в наш город с ребенком на руках, держалась замкнуто и гордо, не жаловалась, не искала сочувствия, средства к жизни зарабатывала уроками французского языка.
Я открываю калитку, прохожу двором, толкаю дверь в переднюю – нигде не заперто.
На стук выходит хозяйка.
Боже мой, как она изменилась, как похудела, почернела! Ее прекрасные глаза, в которые я когда-то мальчишкой втайне был влюблен, смотрят восторженно и безумно. Она вытаскивает маленький, кривобокий, давно не чищенный самоварчик, наливает воды, и совместными усилиями мы разжигаем в нем огонь. Углей у нее не водится, топориком колю чурки и подкладываю в черное самоварное брюхо, отворачивая лицо от дыма. Она нищенски бедна, после смерти сына – вне жизни и не желает тратить усилий на добывание куска хлеба. Вместо чаю она наломала в огороде веток вишни и, сняв крышку, сунула их прямо в самоварный кипяток.
Мы пьем горячий красноватый напиток с запахом веника и вишневых косточек.
– А питаюсь я ракушками. Хотите попробовать?
Она достает из чугунка крошечный, величиной с ноготь на мизинце, кусочек белого мяса. По вкусу он похож на курицу, но жестковат.
– По берегу ракушек сколько угодно. Я соберу в мешок, вымою и в кипяток. Только варить приходится долго, видите, какое жесткое мясо. В Париже, бывало, я едала улитки, поэтому догадалась и про здешних. Правда, там морские улитки – les moules, их очень вкусно готовят с разными специями. В каждой gargote – ну, харчевне, что ли? – там отлично кормили. И дешево очень.
Голодные любят вспоминать о разных вкусных вещах, которые им случалось отведать.
– Что же я это все о еде? – спохватывается она и улыбается щербатой улыбкой. – Я, знаете, теперь, кажется, начинаю оживать. Мне предложили преподавать французский язык в школе, и я, пожалуй, соглашусь. Я ведь всегда была демократкой, эти – новые – мне нравятся. Я даже стихи опять начала сочинять.
Она глядит на меня экстатически-сумасшедшим взглядом и глухим голосом начинает читать свои стихи. Читает она не по-столичному, не ритмически-монотонно, как читают поэты, а как школьница – «с выражением».
Стихи плохие, и мне становится неловко.
Я прошу разрешения закурить трубку.