Все это время, занимаясь проектом «Ромема» и зубоврачебной клиникой, которая работает по сию пору, я не давала себе ни минуты перерыва вне зависимости от того, насколько мой день был заполнен делами фонда, общественными связями, административными хлопотами и встречами.
Каждый день хоть чем-то напоминает мне о Холокосте. Чувства плохо поддаются контролю. Картины прошлого преследуют меня. Мне часто мерещится военный госпиталь. Стоит мне зайти в общественный туалет, и я внезапно вижу, что стою на коленях и чищу загаженные унитазы. Или когда Зеев паркует машину у «Хилтона», возле концертного зала, и мне на глаза попадается дым из каминных труб отеля, мне вспоминается крематорий в Штуттгофе. Мне тогда становится уже не до музыки, у меня в ушах звучат предсмертные стоны. А картина Акселя Бенца на стене гостиной нашего дома в Иерусалиме напоминает мне о добром сердце, которое нашлось все-таки среди бесчисленных врагов. И я еще глубже, еще сильнее ощущаю благодарность к нему за то, что он, с таким риском для себя, отдал мне свои золотые часы.
Иногда я даже сама не знаю, что именно нажимает на спусковой крючок памяти. Например, картина моста в Ковенском гетто часто является мне безо всякого повода. Я вижу вереницу евреев, волокущих свои пожитки через мост, ведущий их к гибели, и мне хочется закричать: «Остановитесь, бросьте свои узлы и чемоданы — они вам не понадобятся! Не будьте покорными! Бегите отсюда прочь! Прячьтесь! Не давайте нацистам убивать вас!» Но я молчу, они не услышат меня. Даже если бы кто-нибудь тогда попытался их остановить на том мосту и сказал бы им, что они идут на верную смерть, они не стали бы его слушать. Потому что летом 1941 года у евреев не было шансов спастись от смерти. И бежать им было некуда.
И картошка всегда напоминает мне о тех временах. До сих пор стоит у меня во рту вкус водянистой бурды, которой нас кормили в лагерях. Как счастлива я была, если мне удавалось выловить из жижи кусочек картофельной кожуры. Да ни один миллионер не в состоянии испытать такое блаженство от изысканной пищи, какое мне удавалось получить, если вдруг я находила в поле гнилую картофелину, — пусть испорченную — но ведь какую-то часть ее можно употребить, если удастся пронести в гетто. Я была настоящим специалистом по части картошки и до сих пор могла бы выступать в этом качестве; я ничего не забыла. Точно так же я знаю симптомы надвигающейся депрессии. Если я, будучи полностью в здравом уме и ясном сознании, вдруг начинаю покупать огромное количество хлеба и припрятывать его, — это самый верный признак. И еще. Каждый раз, когда мой муж спрашивает меня, каким маршрутом ехать домой, я превращаюсь в испуганную девчушку, я боюсь, что нас снова остановят нацисты и направят на нас свои винтовки, как тогда, в 1934 году.
Иногда я начинаю сомневаться, какой смысл рассказывать об этом? Разве кто-нибудь, не прошедший через гетто и лагеря, не видевший войны, сможет понять меня? Кому нужны мои страдания? Кому какое дело до боли и страха миллионов людей, уничтоженных только за то, что они были евреями, до горя их близких? С одной стороны, эти сомнения огорчали меня, с другой, наоборот, стимулировали мою работу над книгой. Нет, говорила я себе, ты обязана, ты должна растопить даже самое ледяное сердце.
И еще: я вовсе не хотела писать книгу о себе, моя жизнь во время войны — всего лишь пример, один из очень и очень многих, и я прибегаю к нему только потому, что это мой единственный материал. Я все это сама пережила. До того, как я начала свою работу над этой книгой, мои воспоминания казались мне очень яркими и богатыми, но по мере того, как я стала углубляться, обнаружилось, что огромное количество самых страшных подробностей и деталей стерлось в моей памяти, оставив только мучительные ощущения, которые уже никогда меня не оставят. Они проникли в тело, в кожу и кости, — все, кто пережил Холокост, могут это подтвердить. Когда читатель перевернет последнюю страницу моего повествования, он снова вернется в сегодняшний день к своим друзьям, близким и детям, а я и все оставшиеся еще в живых узники гетто и концлагерей останемся наедине со своим горем и болью.
И нам никогда не дано от этого уйти.
Никогда.
Тфиллин — кожаные коробочки (с отрывками из книг Исход и Второзаконие), которые совершеннолетние евреи подвешивают на лбу и левом предплечье во время утренней молитвы в будни.
Детская акция (нем.)
Еврейское молитвенное облачение.
Кожаные коробочки с текстами Торы, прикрепляемые на лбу и левом предплечье во время утренней молитвы.
Евреев в воду! (нем.)
Слушай, Израиль.
Соответствует русскому: «Своя рубашка ближе к телу». (Прим. переводчика).