загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
Аля отсутствует с 8 * ч<асов> утра до 10 ч<асов> вечера.
На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — еде*льная (Мурино слово) кухня, п<отому> ч<то> придя — захотят есть. На мне весь Мур: про*воды и приво*ды, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен во*время. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума.
А человека в дом это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п<отому> ч<то> постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову «не понравилось» (пятый, счетом, раз!).
Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые * на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.
Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном «угле», из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее «белье» и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч<аса> — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, «круассан» в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.
И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими «чертями» — «А, черт! еще это! а ччче-ерт!», ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают «поэтичной», «непрактичной», в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
_____
А, впрочем, я очень тиха, мои «черти» только припев, а м<ожет> б<ыть> лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
_____
Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим, Вера, по-немецки! в полной невинности [606].
И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C’est curieux! Comme le chinois ressemble * l’anglais! [607] — Я: — Mais c’est allemand qu’il vous parle! [608]
И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — «Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!» — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
— Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м<ожет> б<ыть> — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Ну*, мо*ль, ну*, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)
Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне, — «Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?» — Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??
После ужасающей молино-нафталиновой сцены: — Вот ты видишь, Мур, что* значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!
— Га-дость! Еще chauve-souris [609] вылетит!
_____
Получила, милая Вера, Терезу [610]. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!
Бог согнулся от заботы —
И затих.
Вот и улыбнулся, вот и
Много ангелов святых
С лучезарными телами
Сотворил.
Есть — с огромными крылами,
А бывают и без крыл…
Оттого и плачу много,
Оттого —
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов Его.
(Москва, 1916 г.) [611]
А сейчас — и ангелов разлюбила!
Обнимаю. Пишите.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо написано залпом. Не взыщите! М<огут> б<ыть> — ошибки. Бегу за Муром.
Впервые