Ника улыбнулась ему той своей особенной, так нравившейся ему полуулыбкой, которую он столько раз вспоминал за эти полтора года. Чуть сощурила глаза и полуулыбнулась.
- На кого ты оставила сына?
- Главным образом на самого себя, он самостоятельный и хорошо учится. Только школа очень далеко. А кормят его мои ленинградцы. Они еще не уехали, только собираются. Я купила им для него про запас то, что смогла, и оставила денег. Но все равно, конечно, беспокоюсь. Я и раньше уезжала в другие города, с выездными спектаклями, но самое большее на три-четыре дня. Так надолго я еще никогда его не оставляла.,
- Как его зовут? - Лопатин пересилил себя и все-таки задал вопрос, который чем дальше, тем казался бы все нелепей. - К стыду своему, так до сих пор и не знаю. - Сказал "к стыду". Подумав, что мог узнать это хотя бы у Зинаиды Антоновны.
- Его зовут, как тебя, Васей. - Она снова полуулыбнулась. - Даже смешно: твою дочь - как меня, а его - как тебя.
Он обнял и поцеловал ее, и она полуответила коротким поцелуем, не отстранившись, но и не потянувшись к нему.
- Что ты хочешь сначала - поесть или помыться?
- Наверное, все-таки помыться.
- Очень хорошо. Сейчас я зажгу газ Пять дней назад вдруг пришли и починили газовую колонку, и Зинаида Антоновна была так счастлива, что мылась весь день, с утра до вечера. У тебя есть чистое белье?
- Есть. Я за ним и заезжал.
- Где оно, в чемодане?
- Да.
- Отпусти меня. Пойди в комнату и посиди, а я все тебе приготовлю.
- А где Зинаида Антоновна? - спросил он, не отпуская ее.
- Уехала третьего дня в Ташкент, чтобы самой сыграть в трех прощальных спектаклях и вернуться вместе со всей труппой.
- А ее Елена Лукинична? - спросил он.
- А ее Елена Лукинична уехала к себе в деревню, под Верею, к родственникам - копать картошку и привезти то, что дадут на ее долю. Я же тебе сказала, что я тут одна. Ты что, не поверил?
Он хотел сказать, что иногда бывает страшно поверить не только в плохое, но и в хорошее, но вместо этого виновато улыбнулся.
- Но если ты захочешь, мы можем завтра пойти туда, к тебе, и до моего отъезда быть там.
Он молчал. Он знал, что хочет сейчас только одного - чтобы она была и оставалась с ним.
- Ну так как же? Отпустишь меня? - спросила она.
И он отпустил ее, и пошел в комнату, и сел в то самое кресло, за то самое старинное бюро, за которым почти два месяца назад сидел и писал ей письмо.
И вот он снова сидел за этим бюро, благословляя тот день и час, когда сделал это; сидел и слушал, как она чиркает спичкой, зажигая газ, как пускает стучащую о дно ванны воду, как щелкает в передней замками его чемодана, доставая белье, как легко, чуть слышно, но все-таки слышно, ходит из ванной в переднюю и обратно.
"Хочу, чтобы она была счастлива, - думал он, слушая ее шаги. - Хочу, чтоб она была со мной и была счастлива. Другое дело, может ли это быть? Будет ли она счастлива со мной?"
Он хотел, но не мог подавить в себе неприятную, оскорбительно-тяжелую мысль о своем возрасте, о тех семнадцати годах, которые разделяли их. Ему не хотелось об этом думать, но эта мысль все равно жила в нем, и выгнать ее было некуда. С Ксенией их тоже разделяло не так уж мало - десять лет. Но они были несчастливы с ней не поэтому. Он вспомнил, как вчера утром, пока он, раздевшись до пояса, умывался, Гурский, рассматривая его синяки и ссадины на спине, с оттенком зависти сказал:
- А все-таки, Вася, железное у тебя здоровье. Воспоминание было утешительным, потому и вспомнил. Железное не железное, а последний раз болел малярией пять лет назад, когда возвращался с Халхин-Гола. И с тех пор - ни в финскую, ни в эту, ни зимой, ни летом - ни разу ничего, кроме ранений И ранения тоже - даже последнее, - потом, кто их знает, - могут и сказаться, а пока не сказываются. А все-таки, семнадцать лет - это семнадцать лет Тогда, в Ташкенте, он почувствовал, что ей хорошо с ним. Но сейчас, после того как они не видели друг друга полтора года, страшно было подумать, - а вдруг тогда это только показалось? Вдруг она просто очень хорошая, очень чуткая, очень нежно отнесшаяся к нему женщина? А то, что говорят, когда говорят о двух людях, что им друг с другом хорошо, только показалось. Так хорошо было самому, что решил это и за нее.
- Что ты, что с тобой? - спросила она, открыв дверь и увидев его поднятые на нее глаза.
- Ничего, - солгал он. - Ровно ничего, - во второй раз солгал он, не радуясь, а пугаясь ее чуткости, только усилившей вспыхнувшую в нем тревогу. Как у нее просто и сразу вышло это "ты" - там, на аэродроме! Он - "вы", а она - "ты" и бросилась к нему так, словно уже давно мысленно бежала навстречу.
Нет, все это не может быть обманом, а если и может - то только самообманом женской доброты, принятой за любовь.
Что-то в его лице продолжало тревожить ее - и не напрасно; угнетенный своими мыслями и своей неспособностью отвязаться от них, он уже не мог вернуться в то состояние безрассудной радости, в каком находился с первой минуты их встречи на аэродроме.
- Что не так? - спросила она. - Что-нибудь не так? Ты что-то вдруг вспомнил?
- Да, вдруг вспомнил, - сказал он, не объясняя что, потому что объяснить это было нельзя.
И на этот раз она - при всей своей чуткости - не поняла его, подумала про совсем другое - про войну.
- Я понимаю, - сказала она. - Мне Лев Васильевич, пока Мы ехали на аэродром, рассказал про эту телеграмму, которую они получили Я понимаю, как это страшно, когда все, с кем ты был, вдруг убиты и только ты один жив Я когда встречала тебя, приготовила себя даже к тому, что могу почти не узнать тебя, что тебе, может быть, даже трудно самому двигаться. Мы даже хотели подъехать на "эмке" прямо к самолету, но нам не разрешили.
- Было бы трудно двигаться, положили бы в госпиталь, а не отпустили бы к тебе в Москву, - сказал Лопатин, - И не я один жив, наш механик-водитель тоже жив и, может быть, даже еще один человек жив. - Он вспомнил танкиста с оторванной ступней, которому меняли жгут там, на шоссе. - И незачем было -Степанову вываливать тебе все это, тем более с преувеличениями. Вполне мог подождать и не трепаться.
- По-моему, он, наоборот, хотел успокоить меня.
- Вижу, как он тебя успокоил, - все так же сердито сказал Лопатин. Она рассмеялась.
- Ну, вот наконец ты опять такой же сердитый, каким был там, в Ташкенте, когда объяснял им про войну.
- Конечно, сердитый, - сказал он. - Не терплю, когда преувеличивают. Отделался двумя ссадинами на спине, только и всего.
- Я там все приготовила и ванну налила; и ' душ там тоже есть. Но, может быть, тебе нельзя мыться?
- Можно и даже нужно. - Подойдя к ней, он наклонился и поцеловал руки - сначала одну, потом другую. - А если ты найдешь здесь, в квартире, йод, чтобы потом помазать мне спину, будет и вовсе хорошо.