предисловие? Я ей ответил, что она напрасно трудится искать биографа для своего дяди: ведь она сама воспитывалась в его доме и провела, так сказать, всю жизнь около него.
Сегодня она читает мне свою заметку, и биография Флобера действительно вышла прелестной: тут и простота стиля, и подробности о старой няньке, имевшей на Флобера влияние, и мрачноватая обстановка жилища при руанской больнице, и жизнь в Круассе, и вечера в беседке, в самой глубине сада, завершавшиеся фразой Флобера: «Ну, время возвращаться к "Бовари”», – фразой, которая рождала в уме девочки представление о каком-то месте, куда ее дядя отправляется по ночам.
Но конец заметки несколько скомкан. Чувствуется утомление человека, непривычного к перу и выдыхающегося через несколько страниц. Я уговорил ее снова приняться за этот конец и дополнить его, особенно описание тех тяжелых лет, когда жизнь писателя опять совершенно слилась с ее жизнью.
Повесть Доде о его книгах наводит меня на мысль, что если собрать из нашего дневника всё, что относится к сочинению каждой нашей книжки, наши будущие поклонники найдут со временем интересную и поучительную историю наших романов, от их рождения до появления в свет.
Вечером я обедаю с Дрюмоном, который счел своим долгом выставить меня в одной своей статье как развратителя нового поколения. Госпожа Доде мило ему выговаривает, а он остроумно защищается, ссылаясь на свои принципы, принуждающие его по временам вынимать клеймо и метить им, к великому своему сожалению, человека даже очень ему симпатичного [132].
17 мая, воскресенье. Бьёрнсон будто бы говорил Гюисмансу о том литературном обожании, которое, якобы, питают ко мне в Дании и других странах, окружающих Балтийское море; там, говорят, ни один человек, мало-мальски интересующийся литературой, не засыпает, не прочитав страничку из «Фостен» или «Шери» [133].
22 мая, пятница. Забавный народ эти французы! Не хотят более ни Бога, ни религии, Христу уже не молятся, а Виктору Гюго – молятся и провозглашают новую религию, назначая Гюго своим божеством.
1 июня, понедельник. Мне тошно смотреть на эти народные гулянья, и я благодарен болезни, которая позволяет мне в них не участвовать. Мне кажется, что население Парижа, лишенное при Республике любимых своих торжеств, просто заменило похоронами Виктора Гюго шествие карнавального быка [134].
15 июня, понедельник. Воля моя теперь похожа на старую извощичью клячу: чтобы ее разогнать, заставить исполнить то, что требуется, надо тормошить ее, кричать ей: «Ну, пошла!», стегать хлыстом.
27 сентября, воскресенье. Душа женщины похожа на те бездны морские, скрытые глубоко под волнением бурь, из которых только изредка лот приносит науке ничтожный обломок какого-нибудь организма или неизвестного предмета.
28 февраля, воскресенье. Любопытны эти светские женщины – женщины остроумные или, скорее, пикантные. Если поживешь с ними известное время, чувствуешь, что они совершенно бессодержательны, пусты и не могут составить вам осмысленной компании. И мысль их, неспособная серьезно и продолжительно оставаться около вас, беспрестанно убегает к какой-нибудь мелкой ничтожности – к вчерашнему туалету, к вечеру, куда нужно поехать завтра, или просто за дверь гостиной в надежде, что вот сейчас эту дверь отворит какой-нибудь господин и подарит, взамен скуки, овладевшей ими, развлечение нового персонажа.
12 марта, пятница. Любовница из народа никогда не станет вполне товарищем тому, с кем живет. Она окажет ему преданность в бедствиях, болезнях, драматических происшествиях; но пока жизнь течет тихо и покойно, любовник из другого общественного слоя, чем она, всегда встретит в ней скрытность и даже неприязнь народа к аристократии.
10 марта, четверг. Те немногие женщины, которых я любил, любил не только сердцем, но и частицею мозга, не были моими. И все-таки я уверен, что если б я захотел, они сдались бы. Но я наслаждался этим чувством, этим невыразимым обаянием честной женщины, доведенной до края падения, которую вы держите в соблазне и страхе этого падения.
2 апреля, суббота. Даю здесь выписку из газеты «Французский курьер», как образец критики моего «Дневника». Такие статейки теряются, забываются, а когда их цитируешь на память, тебе не верят. Хорошо, когда сохраняется нечто из подлинного текста, чтобы впоследствии можно было судить, как тонко в католической и консервативной партиях понимают меня или брата.
«Шедевр самомнения – это "Дневник братьев де Гонкур". Вышел первый том; он содержит не менее четырехсот страниц, за которыми последуют еще восемьсот. Найти в нем хоть одну главу интересную, хоть одну строчку, из которой вы узнали бы что-либо новое, – невозможно! <…>
Хотите сделаться писателем? Хотите через несколько лет увидеть свое имя на светло-желтой обложке с обозначением числа экземпляров? Начинайте с сегодняшнего дня, засядьте смело за дневник в таком роде: "27 марта. – Завтрак сегодня в восемь часов. Просмотрел газеты… Дождь, солнце, ливень… – Обед у N… Нас было за столом двенадцать человек; у шестерых мужчин – эспаньолки, у шестерых дам – рыжие волосы". Озаглавьте "Дневник моей жизни", или "Документы о Париже", или как вам угодно. Я вам ручаюсь, что штук сорок будет продано».
Разумеется, число напечатанных экземпляров не есть в моих глазах достоинство книги, но тем не менее та самая книга, которой критик пророчил сорок экземпляров, дошла до восьмой тысячи…
Светлое Воскресенье, 10 апреля. В сущности, очень тяжело не иметь подле себя женского сердца, сердца умной женщины, с которой можно было бы делиться страданиями гордости и писательского тщеславия…
11 апреля, понедельник. Даже у такого старика, как я, замирает сердце, когда он получает от молодой, красивой, белокурой женщины вот такие письма:
«Первый день Пасхи. Я уверена, что растревожила вас. Ведь я так хорошо вас знаю, и эта мысль омрачает мне праздник. Дети разбрелись по углам и повторяют басни и сценки к сегодняшнему вечеру. С утра весь дом полон цветов; мне хочется, чтобы и к вам пришла сегодня цветущая Пасха, и я собрала для вас несколько веточек – вот они.
Но прошу вас, об этом – ни слова, ни одной живой душе.
Ваша подруга просит вас быть немым, но не глухим.
До среды».
Глядя на эти скачущие строчки и следы от цветов на бумаге, я думал, как было бы отрадно прожить оставшиеся мне годы окруженным нежными заботами той, что написала мне это письмо. Затем я вспомнил нашу жизнь, всю без остатка отданную, посвященную, принесенную в жертву литературе, и сказал себе: надо идти до конца, надо отказаться от женитьбы, надо сдержать слово, данное мной умирающему брату, – основать Академию, которую мы