– Да, худо парню, – помолчав, сказал я Соловью, – может, кого подкупим, подкинем ему чего-нибудь пожрать?
– Ему уже подкинули, шакалы поганые! – Соловей сжал в руках кружку чифира, словно старался ее раздавить. – Видишь ли, поэт, Савичев этот совсем сдвинулся, но парень он свой. С головой у него неладно. То дверь в камере ломать пытался, а потом стал у своих, у сокамерников, пайки пиздить. Жует, его бьют, а он говорит: «Все равно помру скоро, бейте!» Так если бы били, оно еще бы куда ни шло, и так весь искалеченный, ни убавишь, ни прибавишь. Да убили бы лучше, а они его опедерастили, скрутили и использовали в задницу. Ты же знаешь, по нашим законам человек после этого не то чтобы не человек, а хуже собаки. И в лагере, и на свободе. Если выйдет – посмешище, пугало. Это хуже смерти.
– Странно все-таки, – стараясь хоть на минуту уйти от нахлынувшего ужаса в пустую философию, отметил я, – ведь вот на Западе педерастов этих тьма тьмой, и вроде у них страны католические, так что вдвойне грех выходит. Но ничего, живут себе и спят как хотят, никто не спрашивает, активный ты или пассивный. Так, только забава для газет. Засудили, правда, Оскара Уайльда, но ведь это черт знает когда было. А наше атеистическое государство за такую любовь пять лет лагерей по закону дает. А на зоне они, кроме лишней пачки маргарина, ничего не получат, и спят под нарами, ежели пассивные. А если ты кого-то в зад использовал, так тебе от блатных только уважение. А тот, кого использовал, уже и не человек, ему и руки нельзя подать, только член промеж ягодиц задвинуть…
Соловей поморщился.
– Слушай, поэт, опять ты понес какую-то хреновину, какой Оскар Уайльд, какая там всеобщая справедливость! Я тебе говорю – путного парня изнасиловали, на всю жизнь в такую грязь втоптали, из которой и не выберешься! Какое мне дело, что там на Западе, тут свой закон. И по закону я ничего не могу сделать! Он крысятничал, он воровал у своих – значит, все с ним могут поступать, как кому в голову придет. Но он же болен, чокнулся! Может, чуть-чуть в себя придет, а они его добивают, шакалы! Как ты мне говорил, я даже в книжку записал, какой-то там мыслитель заявил: «Оступившегося – толкни!» Я тоже по этому принципу если не всегда жил, так иногда приходилось. Хватит с меня! Знаешь, кто над Витькой этим измывался, – один из дружков Конопатого, Наждак по кличке! Восьмой год сидит и Витьку столько лет знает, блатной с понтом весь из себя. Сегодня они все из камер на зону вышли. Я передал этому Наждаку и Конопатому, что, ежели не принесут свои извинения Витьке и не снимут с него клеймо педераста, им не жить. Я тебя вот для чего позвал: я им еще хуже наказание придумал. Пусть этот хренов Наждак перед Витькой в твоем присутствии, политик, извинится. Ты вроде человек нейтральный, интеллигент, да и Витька к тебе уважение питает. Ему это приятно будет, может, опомнится, что, мол, не все на него, как на зачуханного, смотрят… А этой мрази заблатованной тем более урок – не положено, чтобы ты, поэт, в разборах вроде судьи был, западло, это им вроде унизительно, так вот пускай проглотят за все хорошее. И за то, что они твоему дружку за банку кофе подстроили. Пусть, суки, по всем счетам заплатят!
– А если не захотят? – спросил я.
– Да, конечно, особым желанием не горят, – отметил Леха и, потянувшись, глянул в окно.
«Какой месяц сейчас? – машинально пытался сообразить я. – Не то сентябрь, не то октябрь, а вон уже хоть и какая-то убогая, а все же метель кружит над нами». В мелкой сетке липкого снега метров за десять от нас качалась и кружилась сторожевая вышка, и охранник, топтавшийся на ней, безнадежно пытался вывести мотив какой-то идиотской песни: «С чего начинается Родина…»
– Да, снежок пуржит, – усмехнулся Соловей, – скоро зима – и на лыжи…
Мы дружно расхохотались, вспомнив, как нас посадили в карцер за то, что на пятачке перед бараком мы гоняли сшитый из тряпочек мяч.
– Слушай, Соловей, я к тебе обращаюсь как к бывшему «президенту блатной республики». На ваши разборы, на сходки эти с финками приходят или мнениями обменяться?
– С финками вообще-то не положено.
Соловей не то чтобы верил в незыблемость блатных законов, но просто сам, никогда не держа за душой заранее продуманной подлости, и в других людях старался подлости этой не предполагать.
В барак Соловья вошел Гешка Безымянов. Молча взял у Лехи кружку чифира, сделал несколько глотков и сказал:
– Ну что, кажется, пора. Пошли.
Мы вышли на то место лагерной зоны, которое шутя называли «бульваром», – узкую полосу между бараками и колючей проволокой. Конопатый и его компания уже ждали нас. Их было восемь.
– А этот антифашистик что здесь делает? – спросил Конопатый. – Ему на наших встречах не место. Нашли мне тоже авторитет!
Леха даже не глянул в сторону Конопатого.
– Так вот, – сказал он, обращаясь к Наждаку, – завтра в присутствии этого самого антифашиста ты принесешь свои извинения Витьке Савичеву за все ваши над ним издевательства.
– Соловей! – сказал Конопатый. – Это уж сверх всякой меры. И ты ответишь за это сейчас же!
– Ну начинайте, – усмехнулся Соловей, – только не приведи вам Господь политика тронуть!
Все как-то на минуту застыли в оцепенении, только дымились в стиснутых зубах закуренные папиросы. Неожиданно нагрянул патруль СВП. Курили мы в неположенном месте. Конопатого они заметили первым и велели идти с ними в штаб, чтобы зафиксировать нарушение режима. Конопатый чуть задержался, и что-то с легким шуршанием упало в снег. Все мы шли медленно сзади, успев спрятать папиросы, делая вид, что просто так прогуливаемся. Леха резко наклонился и поднял из снега две финки и литой кастет. Все замерли. Соловей повернулся к одному из дружков Конопатого, бакинскому вору:
– Забери, вашему главшпану это еще пригодится. А то ведь и правильно сделал – могли в штабе на шмоне отнять.
Леха скинул рукавицы и вывернул пустые карманы. То же самое проделал Гешка Безымянов и я.
– Так кто нарушает законы? – спросил Соловей.
Бакинца затрясло, как в лихорадке:
– Я не знал, Соловей, у меня ведь с собой ничего не было, я, правда, не знал, это подлянка! Я разберусь! Я ручаюсь, что Наждак завтра же извинится перед Савичевым!
Мы разошлись. Леха сказал мне и Гешке с издевкой:
– Вот никогда не думал, что СВП нам жизнь спасет.
На следующий день Наждак явился к бараку Соловья. Вызвали и меня, и Витьку Савичева. Как-то нелепо вертясь и отводя глаза в сторону, Наждак произнес свои извинения.
Витьке подходил срок освобождаться через два месяца. На прощанье он сказал нам с Лехой:
– Этой мрази я все равно никогда не прощу, на свободе сочтемся, если встречу. Но того, что вы для меня сделали, до смерти не забуду.