В некоторой задумчивости я вышел из ворот тюменского аэропорта. В белом месиве колкого снега вдруг всплыл зеленый огонек такси.
– Куда едем? – спросил у меня кучерявый парень в потертой кожанке.
– ИТУ-2, – ответил я, усаживаясь в машину. Шофер почему-то точного адреса выяснять не стал.
Машина рванулась с места. Мелькали какие-то полусгнившие деревянные дома, похожие скорее на бараки, и наспех сшитые из бетонных плит корпуса современных зданий. Таксист неожиданно спросил:
– Друга встречаешь, что ли?
И сразу же все ушло на второй план – и убогие халупы, и эти стандартные гробы для привилегированных.
– Послушай, с чего ты взял, что я друга встречаю? Может, я из Москвы по какой-нибудь другой оказии, может, у меня поручения секретные к местному начальству.
– Знаешь что, ты мне мозги не пудри, и так метель все стекло законопатила. Что я эту бесовню не знаю, что ли! Ты на них как-то не смотришься. Лучше скажи, сколько ты в командировке за колючкой в наших краях оттянул?
– Так, всего-то ничего, три года. А вот друг, которого встречаю, как ты верно вычислил, – червонец.
Шофер набрал в грудь воздух и как-то отчаянно выдохнул на переднее стекло машины, будто надеялся, что от этого станет лучше видна дорога…
Мы остановились на положенном расстоянии от «секретного объекта». Мимо нашего такси со скрежетом проезжали рефрижераторы, набитые битком зэками, – на объекты, на стройки. Может, кто-то успел просверлить глухую железную обшивку и увидел нас, а может быть и нет. Лагерный развод кончался. Наступало время для тех, кого освобождают по концу срока.
Кто-то негромко постучал в боковое стекло такси. Я машинально приоткрыл дверцу.
– Эй, землячок, – услышал я чей-то неторопливый голос, – отпусти своего шофера, а то зря ведь счетчик щелкает. Моя машина рядом, пересаживайся. Мы здесь с тобой по одной и той же причине, если не ошибаюсь.
– Сколько с меня? – обратился я к таксисту.
– С тебя – ничего, – ответил он, и счетчик многозначительно умолк.
– Ну тогда вот хоть это возьми, – и я сунул ему в руки одну из припасенных для встречи бутылок хорошего коньяка.
Таксист повертел ее в руках, почесал затылок.
– Что ж, от выпивки грех отказываться. А то ведь, и вправду, нажираешься вусмерть по датам ихних поганых партейных праздников, ежели еще отгул дадут, а за свободу человека и выпить некогда.
Ничего еще толком не соображая, я вышел из своего такси и направился к другому. Мой новый шофер спросил меня с некоторой иронией:
– Ты что, как будто не в себе?
– Да, – пробормотал я, – отсюда, с воли, все это показалось мне еще страшнее, чем когда я был там…
Шофер вскинул на меня глаза:
– А меня-то ты что, не узнал?
– Витька! Савичев! – не то прошептал, не то крикнул я.
– Да, он, тот самый, за которого Соловей, как говорится, жизнь на карту поставил. Да ты не хуже меня самого всю эту историю знаешь. Садись в машину, а то тебя как-то трясет. Выпьем по глоточку и подождем Леху.
В сером октябрьском утре заболоченного предместья Тюмени, в окольцованной колючкой зоне едва можно было различить людей в одинаковых серых робах и бушлатах. Вернее – не людей, а их тени. И мне вдруг показалось, что моя собственная тень навсегда осталась там…
И вернулся сюда, где этапов не ждут,
Где считают года на копейки минут,
Где уюты блюдут, городят города,
Где других узнают, но себя никогда.
Я вернулся сюда, как из мира теней,
Думал – все, отстрадал, думал – пой, мол, да пей,
Но в глазах суета беспокойных снегов,
Лай собак, и барак, и тоска вечеров…
Париж, 1981
Ради нескольких минут свободы
Весной 1968-го, мне было тогда десять лет, моя мать, преподаватель университета и специалист по Советскому Союзу, взяла меня с собой в Москву, куда ее пригласили на конгресс историков. Там она всюду водила меня с собой, и однажды таким образом я попал на обед к советнику по культуре французского посольства. Это было неформальное, почти семейное, начисто лишенное дипломатической скованности мероприятие. Туда были приглашены и несколько русских деятелей культуры, с кем дипломат-француз, сам имевший русских предков, успел подружиться, несмотря на сложности и даже опасность, которыми были чреваты для советских граждан связи с иностранцами. В этой компании взрослых людей я, ребенок, безнадежно заскучал бы, не окажись среди гостей один молодой человек – очень приветливый, романтичный и красивый, который принялся расспрашивать меня о прочитанных книгах, и в конце концов наша беседа вылилась в увлекательнейшее обсуждение «Трех мушкетеров». Прошли годы, но его имени я не забыл – его звали Вадим Делоне. Была и еще одна деталь, вызывавшая дополнительный интерес к этому человеку: он оказался потомком маркиза де Лоне, коменданта Бастилии в 1789 году, чью отрубленную голову, наколотую на острие пики, восставшие носили по парижским улицам.
В момент нашей встречи Вадиму было не больше двадцати лет, и я, по наивности, принял его за усердного тихоню-студента. Я не знал, что за два года до нашей встречи он попал в психиатрическую лечебницу только за то, что публично декламировал запрещенные стихи, потом был заточен в лефортовскую тюрьму и, в конце концов, сослан в Новосибирск. А через несколько месяцев после своего возвращения в Москву (краткий миг свободы, в который вместилась и наша оживленная беседа о «Трех мушкетерах») он окажется одним из тех восьми человек, – их было всего восемь! – кто в августе 1968 года совершил поступок головокружительной смелости: они вышли на Красную площадь, чтобы выразить свой протест против вторжения русских танков в Чехословакию. Я хочу привести здесь имена всех его товарищей: Лариса Богораз, Павел Литвинов, Владимир Дремлюга, Татьяна Баева, Виктор Файн берг, Константин Бабицкий и Наталья Горбаневская, которая пришла туда с ребенком в коляске. Вадим нес плакат, на котором было написано: «За нашу и вашу свободу». Слова необыкновенной простоты и точности: свобода, на защиту которой они поднялись, принадлежала не только чехам, не только русским, но и нам, живущим на Западе. Мы сочувственно вздыхали, но, отводя глаза, по сути попустительствовали происходящему, не отдавая себе отчета в том, сколько эти герои, мужчины и женщины, сделали для нас всех. Эти восемь человек получили за свой демарш на Красной площади различные тюремные сроки. Вадиму дали два с половиной года лагерей, о которых он рассказывает в этой книге. Когда он вышел на свободу, КГБ сделала его жизнь и жизнь его близких совершенно невыносимой, и он, смирившись, с печалью в душе, покинул Россию. Стихотворение, написанное в Париже, дает возможность понять, что чувствовал он, оказавшись далеко от своей страны, от ее языка, от ее страданий, которые ощущал как свои собственные. И как горько сожалел, что не может разделить их со своими соотечественниками.