После обеда Хелене Вайгель пригласила меня на краткую доверительную беседу. Приветствуя Брехта, я написал в одной из центральных варшавских газет маленькую статью, немецкий перевод которой, как мне теперь стало известно, Брехт получил уже на вокзале от представителей посольства ГДР. По словам Вайгель, эта статья очень понравилась ему. «Неудивительно», — подумал я. Ведь я не скупился на похвалы в адрес гостя. К сожалению, продолжала Вайгель, Брехт никого не может принять, но для меня он сделает исключение. Мне следует прийти сегодня же в пять часов в номер 93 гостиницы «Бристоль», и там Брехт даст мне желаемое интервью.
Я был очень доволен и пришел вовремя. К своему удивлению, я увидел у двери номера знакомого, который работал переводчиком с немецкого. Осмотревшись, обнаружил еще одного знакомого, издателя, который также ожидал здесь. А какой-то режиссер уже беседовал с Брехтом. Вероятно, каждый из нас слышал, что приглашен только он — а теперь мы все стояли в очереди. Наконец она дошла и до меня.
Едва переступив порог, я удивился. Брехт сидел за столом, на котором стояло большое блюдо, а на нем — нечто такое, чего не было в Варшаве в 1952 году, чего тогда нигде нельзя было раздобыть, — апельсины, бананы и виноград. То ли Брехт привез фрукты с собой из Берлина, то ли ему предоставило их посольство ГДР… Никому из нас, своих гостей, он не предложил ничего из этих фруктов.
Но вожделенные лакомства создали между ним и его собеседниками дистанцию, вырыли пропасть. Специально ли он оставил эту чашу с фруктами на столе, ожидая гостей? Нет, конечно, скорее это была случайность. Но то, что я мог подумать об использовании Брехтом бананов и апельсинов как полезного реквизита, характерно для атмосферы, которую создавал собеседник независимо от своего желания. У меня было впечатление, что он всегда играл.
Этому способствовал и его внешний вид. В Варшаве он был одет в ту производившую впечатление плебейской, подчеркнуто простую темно-серую куртку свободного покроя, которую, как рассказывали, Брехт приказал пошить из лучшего английского материала. Хотел ли он специально так нарядиться, был ли ему необходим этот обман? Конечно нет. Но это было удовольствие, которого поэт не мог себе не доставить.
Можно гадать о том, почему многие писатели, художники или композиторы придают столь большое значение нередко дорогостоящим, а зачастую еще и немного смешным инсценировкам с собственным участием. Вот только не надо думать, что так ведут себя заурядные или потерпевшие неудачу деятели искусств, — даже Рихард Вагнер питал слабость к переодеванию и красочно-помпезной стилизации своего окружения. Мне всегда нравилось то, что Томас Манн вложил в уста Тонио Крёгера: «Не разгуливать же мне в драной бархатной блузе или в красном шелковом жилете? Человек, занимающийся искусством, и без того бродяга в душе. Значит, надо, черт возьми, хорошо одеваться и хоть внешне выглядеть добропорядочным…»
Брехт принял меня дружески, он очень терпеливо ответил на все мои вопросы. Сначала зашла речь о «Кориолане» Шекспира, инсценировку которого в новом переводе он готовил в «Берлинском ансамбле». Затем он рассказал о еще не законченной пьесе, посвященной известному в ГДР активисту,[49] рабочему-печнику. Я спросил, будет ли это дидактическая пьеса или, может быть, что-то в стиле «Трехгрошовой оперы». Признаюсь, этот вопрос оказался как нельзя более глупым. Неприятно задетый, Брехт отмахнулся: «Так я уже давно не пишу». Я понял свой досадный промах, но снова наступил на те же грабли, сказав: «Г-н Брехт, я вполне могу понять, что вы и слышать ничего не хотите о “Трехгрошовой опере”. Гёте тоже не мог вынести, что с ним всю жизнь разговаривали о “Вертере”». На шуточное сравнение Брехт реагировал серьезно и с удовлетворением: параллель казалась ему вполне уместной.
Только много позже я узнал, что Брехт, когда в изгнании готовилось первое издание его собрания сочинений, был неуверен, назваться ли ему Бертом или Бертольтом. Рут Берлау высказалась тогда в пользу имени «Бертольт», обосновав свой выбор так: «В свое время Вилли вместо Вильяма тоже было бы неправильно». Этот аргумент сразу же убедил Брехта.
Когда я перевел разговор на Курта Вайля, Брехт стал немногословным. Вопрос о том, написал ли музыку к одной из его пьес Вайль, Эйслер или Дессау, сказал он, не имеет решающего значения. Он сам, как правило, имеет более или менее четкое представление о музыке, необходимой для его текстов, а композитору надо лишь немного помочь ему.
Потом Брехт спросил меня, можно ли сейчас увидеть что-нибудь заслуживающее внимания в варшавских театрах. Я обратил его внимание на отличную постановку, сказав, что это пьеса не в его вкусе, — «Профессия миссис Уоррен» Бернарда Шоу. Он действительно не хотел и слышать о Шоу, но я попытался его убедить в необходимости пойти в театр из-за исполнительницы главной роли, знаменитой в Польше актрисы Ирены Эйхлер.
Брехт решительно не знал, как ему провести вечер (тогда в Польше были мало расположены к контактам с немецкими гостями), поэтому уступил и, когда я встретился с ним на следующий день, оказался в полном восторге от Эйхлер. Это актриса редкого дарования, говорил Брехт, он возьмет ее в Берлин, она идеально подходит на главную роль в пьесе «Винтовки г-жи Каррар». Может быть, сказал я, это и блестящая идея, но ведь Эйхлер не знает ни слова по-немецки. На мгновение Брехт потерял дар речи, а потом сказал: «Да ничего! Все будут говорить по-немецки, а она по-польски. Вот тогда и наступит подлинное отчуждение». Конечно, из этого намерения ничего не вышло.
Польша не интересовала Брехта ни в малейшей степени, достопримечательности оставляли его совершенно равнодушным. Тогда он знал только одну тему: свое творчество, свой театр. Для него существовал единственный вопрос: что следовало сделать, чтобы его произведения переводились, печатались и прежде всего ставились в Польше? Он хотел говорить только с людьми, которые могли это сделать, — с директорами театров, режиссерами и актерами, издателями, переводчиками и журналистами.
Все они утверждали в один голос, что Брехт был спокойным и деловым собеседником. Все они воспринимали его как настойчивого коммерсанта, который во что бы то ни стало хотел сбыть свой товар, как усердного импресарио поэта Бертольта Брехта.
Насколько я помню, того харизматического обаяния, которое в нем часто превозносили, — правда, чаще женщины, — я в те дни не обнаружил. Нет, как мне казалось, о шарме применительно к Брехту вряд ли можно было говорить. Он меня не зачаровал и не заворожил. Но Брехт произвел на меня глубочайшее впечатление, хотя это и противоречит только что сказанному. За всеми инсценировками и стилизациями, которые он устраивал, выступая в главной роли, за элементами комедиантства постоянно чувствовалась уверенная, целеустремленная энергия, которую нельзя было не ощутить при всем спокойствии собеседника, почти зловещая воля.