тысячами лежачих больных, – «они умирали и выздоравливали, были раздраженные и злые, бунтовавшие против надвигавшейся смерти, были кроткие и покорные, – по-русски покорные, мирившиеся с тем, что приближалось к ним», – и при такого рода сопоставлении Лев Николаевич трогает их «крайней деликатностью и не высказывавшейся, но чувствовавшейся благодарностью за то, что мы возимся с ним»: «Чем дальше шла болезнь и чем больше изнемогало тело, тем серьезнее становилось лицо, тем меньше говорил он слов нам, докторам и родным. И тем покорнее становился к медицине. И временами мне казалось, что он проделывает всю эту сложную и тяжелую, временами мучительную систему лечения только из деликатности, чтобы не огорчить родных отказом от лечения, чтобы не обидеть нас, врачей, которые так много хлопотали около него и которым так хотелось вылечить его».
И если в беседе срывается с уст Льва Николаевича острая шутка, если заводит он спор и высказывается с сердитой резкостью, доктора усматривают в этом не упорную непоследовательность, а значимую особенность его толстовской натуры.
«Даже покорный нам, он и в самые тяжелые минуты оставался тем же непокорным, каким он был всю жизнь, и случалось, насмешливый огонек блестел в его глубоких пронзительных глазах», – читаем у Елпатьевского. У Волкова о том же – еще сильнее, размашистее: «Лев Николаевич вообще был склонен впадать в гнев и легко раздражался, – этого требовала, видимо, его натура. Но с высоты своего мировоззрения строго осуждал эту склонность и обычно обрывал себя на такой вспышке высказываемым вслух замечанием: «Зачем я рассердился… Это нехорошо», и погашал таким замечанием вспышку гнева. А мне, правду сказать, казалось тогда, – да и теперь кажется, – наоборот: хороши были эти возмущения его духа и облеченные в резкую форму протесты, как рефлекс сильной натуры».
Знаменитости
О приезде знаменитостей (так именует их в приведенной записи Сухотин) извещает дневник Софьи Андреевны:
«23 января < 1902>. Вчера вечером приехал доктор Бертенсон (почетный лейб-медик) из Петербурга. Умный, простой в обращении человек и, очевидно, опытный и знающий доктор.
Сегодня приехал из Москвы тоже умный доктор Щуровский. Вместе с Альтшуллером состоялся серьезный консилиум…»
На приезд Льва Бернардовича Бертенсона, известного столичного врача (они знакомы заочно), Толстой откликается по-своему:
«Приехал Бертенсон…» И тут же: «Нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, это ее уверенность в том, что она всё узнает».
Видимо, при первой встрече Бертенсон обнадеживает его – обещает разобраться в характере заболевания, найти лечение. Замечание Толстого – вовсе не критика Бертенсона: он, по обыкновению, смотрит шире – речь об относительности научных знаний, о склонности представителей науки объявить знания, которыми они владеют, истиной в последней инстанции. Это – еще увидим – важная составляющая отношения Толстого к медицине.
Всероссийски известный медик Лев Бернардович Бертенсон приезжает из Петербурга в Крым, к Толстому, по собственной охоте, полагая, что может оказаться полезным. Московский терапевт Владимир Андреевич Щуровский, приглашенный родными для консультации, видя тяжелое состояние пациента, задерживается и в критические дни оказывается одним из ведущих лечащих врачей Толстого. «Умница и способный, бодрый, живой», – характеризует его Софья Андреевна. Обязанности распределяются так: в ночные часы поочередно дежурят Альтшуллер, Волков и Елпа-тьевский, в течение всего дня – Щуровский. Если дело осложняется, Щуровского будят и ночью.
«Лечат его превосходно, – выносит свой приговор Чехов. – При нем московский врач Щуровский и ялтинский Альтшуллер. То, что Толстой остался жив, что есть надежда, я, хотя бы наполовину, отдаю на долю этих двух докторов».
После консилиума с участием Бертенсона составлены подписанные им подробные наставления о лечении и поведении больного. Не приводим их полностью, скажем лишь, что предусмотрено едва ли не всё, что возможно предусмотреть: режим дня, отдых и прогулки, ванны, лекарственные средства, еда (учтено вегетарианство Льва Николаевича). Вряд ли Толстой всерьез принимает все эти пункты, предполагающие нелюбимую им «подробную» до мелочей жизнь, к тому же жизнь телесную, в которой для душевного остается немного места. Можно не сомневаться, что стократ дороже для него тот результат консилиума, который закреплен в полученном от Бертенсона письме, вскоре после отъезда знаменитости: «Если бы сердце было бы само по себе органически слабо, Вы бы не перенесли двустороннего воспаления легких – это ясно, как день!.. В сознании, что Ваш организм крепок, я черпаю уверенность, что Вы можете жить еще много лет на великую радость миллионам людей».
«Не прерывающаяся работа мысли»
Снова послушаем доктора Елпатьевского:
«Больше всего поразила меня в Льве Николаевиче за время его болезни его неустанная мысль, и мне думается, что именно за болезнь я понял, как он мыслил всю жизнь. Лев Николаевич знал свое положение, и тем поразительнее было наблюдать эту непрестанную, никогда не прерывающуюся работу мысли, которая шла в нем все время болезни. Помню – на другой же день после страшной ночи Льву Николаевичу стало лучше… и я утром оставил его с радостным, успокоенным чувством. А когда вечером вернулся из Ялты, я застал у постели Льва Николаевича Марию Львовну с тетрадкой и карандашом… В этот день он частью диктовал новые мысли, а частью заставил… исправить некоторые места из старой заброшенной работы, к которой он давно не возвращался. Было очевидно, что в ту ночь, когда сердце его изнемогало, он все думал и мысль его все работала».
Замечательны перепады в записях Софьи Андреевны:
«Ночь Левочка мой (теперь уже не мой, а Божий) провел очень тяжелую. Как только начнет засыпать, его душит, он вскрикнет и не спит…» И: «Вчера с утра… спросил свою статью о свободе совести и стал диктовать в разных местах поправки».
«Ночь до четырех часов провел тяжелую. Метался, задыхался…» И: «Диктовал опять и в записную книгу и в статьи начатые».
«Ночь провел ужасную… В семь часов разбудили доктора Щуровского, и он впрыснул морфий… К левому боку Щуровский поставил еще мушку…»
И прямо – следом: «Диктовал Маше в записную книгу».
И т. п.
Павел Александрович Буланже, близкий знакомый Толстого, взявший на себя немалую часть забот во время его болезни, рассказывает:
«Иногда, когда сидишь вечером где-нибудь в уголке полутемной комнаты и наблюдаешь за малейшим движением больного, чтобы помочь, или, когда кажется, что он уснул и ждешь его пробуждения, чтобы дать ему лекарства, и подходишь с лекарством, когда видишь слабое движение руки, Лев Николаевич вдруг остановит:
– Не надо пока этого, – говорит он, указывая на лекарство. И, видя умоляющий взгляд, добавляет: – Потом, возьмите, друг мой, бумаги, запишите.
И начинает диктовать вдруг поправки или дополнения к своим последним произведениям».
У него же находим, как после