язык не звучит так свободно от «авторства», как в его сказках.
«Петушок», последняя и печальная сказка Пушкина, исключение в этом ряду. Она иносказательна, политична, автобиографична [40]. В ней есть «намек» или «намеки». Тем более это относится к тому образу, который сказка приобрела в чтении Римского-Корсакова [41]. И реакция цензуры не заставила себя ждать: привкус политической сатиры был мгновенно опознан. Пушкинский текст был опубликован с цензурными сокращениями, опера Римского-Корсакова не допущена к постановке.
Римский-Корсаков взялся за пушкинского «Золотого Петушка», обладая репутацией мастера музыкальной сказки [42] — в том смысле сказки, с которого мы начали. Стихия этого праздничного «иного мира» (что для Римского-Корсакова совпадало с «восточным») окружает в опере Шемаханскую Царицу. Ее голосом поет сказка. Это образ, близкий Шехерезаде или Лелю из его «Снегурочки»: магия древнего, природного и женственного. Магия самой сказки, «канона искусства», овладевающая любым тираном: свирепым Ханом Шахрияром или грубо-комическим Царем Додоном. Зловещая двусмысленность пушкинской Царицы здесь исчезает. Звездочет и Царица представляют собой у Римского-Корсакова Сказочника и саму Сказку. Остальные персонажи — призраки в их руках. В этом-то и состояла недопустимость его сочинения: политическая недопустимость. Оперу поняли как «урок царям», как музыкальную расправу над властью, над претензиями самодержавия. Самая неограниченная земная власть (а Додон у Корсакова беззаконный царь) временна — и тем самым иллюзорна. Над этой властью есть другая власть, напоминает
«Золотой Петушок»: власть Сказочника, то есть власть искусства, которому принадлежит последний суд над реальностью. В другом тоне, в другом жанре мы слышим нечто очень близкое словам Гельдерлина: «Чему остаться, скажут поэты».
Я позволю себе несколько углубиться в пушкинский сюжет, который и сложнее, и печальнее, чем оперный. Воскрешенный Римским-Корсаковым Звездочет, «весь, как лебедь, поседелый», у Пушкина погибает; все сказочное — сверкающее, звенящее, белоснежное — исчезает, как призрак, как наваждение:
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Действие кончается полным затмением. Погибли или исчезли все его участники, один за другим. Апофеоз пушкинских «счастливых концов» — сцена всеобщего прощения
Царь для радости такой
Отпустил всех трех домой —
здесь невозможен: прощать больше некому, победителя нет. Тишина и страшный смех Царицы в финале оставляют нас с общим впечатлением какого-то зловещего предсказания — кому оно? Зная события пушкинской жизни, мы можем сказать: это его вещий страшный сон. «Намек» и «урок» пушкинской сказки не так однозначны, как указание власти ее места. Этот урок обращен и к художнику. И звучит он приблизительно так: берегись близости к власти! Или так: от судьбы не уйдешь!
Исходя из пушкинского мира как целого мы знаем: Звездочет — художник, в каком-то смысле сам Пушкин. Художник, поэт у Пушкина — не эстетический деятель в позднем понимании: это представитель какой-то иной власти, другой мудрости и силы, «любимец богов», кудесник, пророк. Одна из таких пушкинских метаморфоз Поэта — Юродивый в «Борисе Годунове». Обычно у Пушкина этот вещий Поэт является в паре с Царем, земным властителем. Их встреча представляет собой поединок — поединок земной власти и неземного дара. В нашей сказке это Царь Додон. В других случаях это непобедимый князь Олег, самодержец Борис… Поэт несет в себе знание о собственной свободе в мире. Две возможности подчинить себе человека, которыми располагает власть, — устрашение и подкуп — для него призрачны: он не нуждается ни в чем из того, что может предложить ему тиран, — и он не боится ничего из того, чем тот ему грозит:
Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен.
Власть же этой свободы от себя признать не может. Больше того: она исходит из невозможности существования такой свободы в мире: каждый чего-то боится и чего-то хочет, и страх и желание — рычаги ее силы.
Волю первую твою
Я исполню, как мою, —
обещает Царь Додон отплатить за волшебный дар, за вещего Петушка. Этот поединок власти и дара у Пушкина неизменно кончается победой дара. Можно увидеть в этом реванш за то унижение, в котором самому Пушкину пришлось прожить жизнь. Это, несомненно, эпизод той общеевропейской борьбы за автономию искусства, за творческую свободу, которую вели и европейские современники Пушкина: Гете, Шиллер…
Но, быть может, потому, что в российских условиях художник был несвободен от политической власти больше, чем где-нибудь, феноменология отношений власти и дара у Пушкина описана с особой глубиной. В чем, как видно из всех его сюжетов, заключена слабость тирана? В его неспособности знать будущее — и, следовательно, в его неспособности знать настоящее, поскольку оно обращено к будущему. Князь Олег хочет знать, что происходит на самом деле, — и потому спрашивает о будущем:
Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что сбудется в жизни со мною?
Так и в «Золотом Петушке» слабость Додона состоит в его неспособности предвидеть нападение противника: в этом он и ищет помощи у кудесника. Это, собственно, вечная и всеобщая слабость человека, сама conditio humana: неведение будущего. Носитель власти, в других отношениях поставленный над человеческим, в этом отношении остается таким же слепцом. В парадоксе человека, поставленного в нечеловеческие условия, взявшего на себя нечеловеческие полномочия и при этом остающегося не более, чем человеком, и состоит драма власти, тем более грозная, чем неограниченнее сама власть. Она всегда под угрозой будущего и настоящего. Окончательное всевластие предполагает знание будущего. Властитель готов любым путем заполучить его: и первый путь, который приходит ему в голову, — магический, конечно. Царь (и вообще земная власть) хочет быть магом — или по меньшей мере иметь мага в своем распоряжении. На своих условиях. И в этом заключено особое, уже удвоенное неведение власти. Она не знает, к какой силе обращается. У магического мира свои законы, и это очень жесткие, механические законы. Сюжет «Золотого Петушка» у Пушкина показывает механику магического: месть волшебного мира за попытку его эксплуатировать.
Однако тема вдохновения у Пушкина обычно не имеет ничего общего с магией. «Золотой Петушок» во многих отношениях пародирует его постоянный сюжет Поэт и Царь: Царь Додон — слабый, теряющий силу владыка; Звездочет — скопец (скопец у Пушкина обычно не художник, а критик) и тоже «слабый» волшебник (царь здесь оказывается в силах убить прорицателя, что невозможно представить в других пушкинских сюжетах); Шемаханская Царица — двусмысленная, зловещая тень «прекрасной девы», которой у Пушкина может быть представлена Муза.