В 1815 году Александр возглавил Священный союз. «Это было время конгрессов; Агамемнон, вождь царей, как называли на Западе Александра, ездил в Верону, ездил в Лайбах, „Священный союз“ процветал; „Священный союз“ этот был не что иное, как заговор царей против народов…» — писал Н. Маркевич, известный деятель украинской культуры, историк, писатель, знакомый Гоголя и Брюллова. На Венском конгрессе государи долгие месяцы совещались, как восстановить в Европе былой порядок, как организовать отпор прогрессивным силам, которые вот-вот найдут выход в революциях — в Испании, Пьемонте, Неаполе, Греции. В эти годы Гете создал «Книгу недовольства», где в отточенных стихах выразил недовольство — свое и всей мыслящей Европы — тем смутным временем. Эпоха после 1815 года представлялась ему безнадежно упадочной.
1815 год был рубежом и в жизни Карла Брюллова. Ушло милое детство, ему минуло шестнадцать. Он кончил Воспитательное училище, впереди — годы серьезного учения в Академии. Это был год, когда юный Пушкин, читая на акте «Воспоминания в Царском Селе», получил напутствие из уст самого Державина. Это было время, когда во всей Европе зрели замечательные таланты. Для сверстников Брюллова, французов Бальзака, Дюма, Делакруа, росших в лучах императорской славы, падение Наполеона было жестоким ударом, их искусство развивалось в преодолении национальной трагедии, в беспощадной переоценке ценностей. Для русских — Брюллова и Пушкина, Гоголя и Глинки, Александра Иванова и Баратынского, для декабристов — победа над тираном стала той мощной силой, что питала их вольнолюбивые замыслы. Все они, в том числе англичане Байрон и Шелли, австриец Шуберт, поляк Шопен, венгр Лист, принадлежали к тому поколению, чей удел — родиться в зареве революций, расти среди войн и мужать в годы самой необузданной реакции. Это им предначертано в замечательных произведениях вынести суровый приговор тому мироустройству, что воцарилось в Европе после 1815 года. Это они будут самоотверженно выступать против деспотизма, воспевать возвышенный нравственный идеал вопреки обывательщине и мещанству, пробуждать от безволия и смирения, звать к борьбе, а многие — и участвовать в ней.
…В большом рисовальном классе Академии и душно и холодно. На улице по-осеннему ровно сумеречно. Даже днем надобен хоть какой-нибудь добавочный свет. Он есть — смрадные лампады, рядами расположенные на железных сковородах. Они так нещадно коптят, что потом чуть не несколько часов кряду надо отмывать покрытые жирной копотью лица. Над лампадами — широкая железная труба, выведенная наружу сквозь крышу здания. Обнаженные натурщики дрожат, да и худо одетым ученикам зябко. Но класс — полон. На полукруглых, идущих вверх ярусах не сыщется свободного местечка. Еще бы — ведь рисунок почитается в Академии главной дисциплиной. А к тому же нынче у учеников третьего возраста такая интересная и сложная постановка! Живая натура, да не один натурщик, а два: один замахивается на другого, а тот, полуобняв его, отворачивается, словно уклоняется от удара и просит о пощаде.
Прямо против натурщиков сидит тоненький юноша небольшого роста. Взгляд ясно-голубых глаз пристален, сосредоточен, лоб высокий, открытый. После современники будут говорить, что его профиль напоминает античный, аполлоновский. Волосы, белокурые и курчавые, сейчас коротко подстрижены и по последней моде начесаны на виски. Так в те годы причесывались Грибоедов и Чаадаев, с такой прической вскоре изобразит Венецианов приехавшего в Петербург молодого Гоголя, так изображают иллюстраторы Онегина… Руки Карла, удивительно маленькие, но твердые, цепко держат карандаш. Сперва надо построить фигуры, уловить их внутреннюю конструкцию, связать отдельные фигуры в единую группу, найдя соотношение их масс и листа. Тщательной проработке внутри контура, моделировке каждого мускула будут отданы многие последующие часы — постановки в те времена были длительные, иногда почти месяц изо дня в день рисовалась та же группа. Законченность, отшлифованность рисунка ценилась в Академии чрезвычайно высоко.
Вокруг живых натурщиков в классе стоят слепки с античных скульптур. По ним в течение стольких лет изучали воспитанники строение человеческого тела, мудрую взаимосвязь всех сочленений. И теперь, рисуя этих живых Ивана и Петра, то ли гаванских огородников, то ли мастеровых (по преимуществу из них набирались натурщики), которые после урока облачатся в свои поддевки и сапоги, надобно поглядывать и на слепки: ежели что-то в их фигурах отошло от совершенства форм и пропорций, нужно подправить с оглядкой на антики. Так положено. А то зайдет в класс Алексей Егорович Егоров и, поглядев на рисунок, скажет скорым своим говорком: «Что, батенька, ты нарисовал? Какой это следок?!» — «Алексей Егорович, я не виноват, такой у натурщика…» — станет оправдываться растерявшийся ученик. «У него такой! вишь, расплывшийся, с кривыми пальцами и мозолями! Ты учился рисовать антики? должен знать красоту и облагородить следок… Вот, смотри-ка…» — возьмет в руки карандаш и быстрыми ловкими движениями «одарит» Ивана или Петра ступнею Антиноя.
А вот и он — плотный, мускулистый, небольшой, в грязноватом жилете и такой же ермолке входит в класс, медленно проходит меж рядами рисующих. Академисты всегда ждали прихода Егорова в класс. Дежурные преподаватели обыкновенно редко подходили к ученикам, еще реже — давали объяснения, еще реже — поправляли рисунок. Бывало, увидит юный художник в конце месяца на своей штудии какой-нибудь 52-й номер и долго недоумевает, за какие ошибки впал в такую крайность. Не таков был Егоров. Добродушие и строгая взыскательность уживались в нем удивительнейшим образом. Его суждение, суждение блестящего рисовальщика, было для студентов очень веским. Еще много десятилетий не умолкнут в стенах Академии легенды о том, как, будучи пенсионером в Италии, он поражал художников всех стран виртуозным рисованием — начав с пятки, безошибочно завершал всю фигуру. Был он к тому же страстным патриотом. Как пишет дочь скульптора Федора Толстого, писательница Каменская, «легко относиться про Россию при себе не позволял…» Останавливаясь за спинами рисующих, он подчас не только поправлял текущую работу, а и просил показать готовые. Иногда при этом слышался его голос, обращенный к пунцовому от смущения ученику: «Что, брат, кажется, в эту треть Брюллов хочет дать тебе медаль?» Ни для кого из учителей не было секретом, что Карл то за ситник с икрой, то за булку с медом, а то и так, по сердечной склонности, поправляет работы своих однокашников.
Двух натурщиков, что сегодня начали ученики третьего возраста, Карл закончит блестяще. Безукоризненное знание анатомии, совершенство светотеневой моделировки, красота и упругая энергия штриха принесут ему первую серебряную медаль. В число лучших, образцовых академических работ будет включен этот рисунок. Но дело не только в выполнении академических установлений. Группа мастерски решена как единое целое. Контур поражает артистичной чеканностью. Конечно, тут учтены общепринятые тогда правила — натурщики заботливо избавлены от природных несовершенств. Но если у большинства сидевших рядом с Карлом академистов фигуры русских мужиков уж очень назойливо вынуждают вспомнить античные слепки — у некоторых с первого взгляда не различишь, с живой натуры или с гипса сделан рисунок, — то в брюлловской работе ощущается земная жизненная сила, его натурщики — прекрасные, совершенные, но живые люди. Эту редкую для академиста способность Карла приметили уже тогда. Младший его современник, А. Сомов, пишет: «Брюллов в юношеских упражнениях своих выказывал нечто большее, чем простое знание академического рисунка: он умел придавать формам человеческого тела не условную правильность, а жизнь и грацию, дотоле незнакомые ученикам Академии».
Одаренностью Карл выделялся еще в Воспитательном училище. Он постоянно обгонял своих сверстников, шел впереди них. Когда его одноклассники корпели над копиями с оригиналов, за ним ежедневно приходил сторож и вел его коридорами из оригинального класса в гипсовый: ему, достаточно подвинутому в копировании, дозволялось рисовать с гипсов вместе с учениками старшего возраста. Как потом скажет его учитель, Андрей Иванович Иванов, «с самого детства Брюллова в Академии все ожидали от него чего-то необыкновенного…» Старшие ученики смотрели на мальчика, как на маленькое чудо. Вместо подзатыльников, которыми они обычно щедро награждали путающихся под ногами малышей, его всячески баловали, таскали из класса в столовую на собственных плечах. Не кто иной, как Карл написал распятие, которое украшало аналой в академической церкви и перед которым отправлялись ежедневно утренние и вечерние молитвы. Не кто иной, как он поправлял рисунки товарищей. Он же — заводила в шалостях и проказах, он же играл в академическом театре и писал декорации для него. Вскоре ему, единственному среди всех учеников третьего возраста, дозволят работать не только над гипсом и натурными постановками, но и над собственными композициями. К тому же Карл достаточно начитан, свободно говорит по-немецки, знает французский, прекрасно владеет русской речью (дома иным языкам учили, но говорили в семье по-русски). Уже теперь он умеет говорить образно, картинно, вдохновенно. Стоит ли удивляться, что вскоре Карл Брюллов становится авторитетом, даже в некотором роде наставником для своих однолеток. Он, благодаря таланту и развитому уму, будто много старше своих сверстников…