И был начертан дальний путь развитья:
Чрез мысль – в бессмертье, и тогда-то нам —
И мне, и Богу – человек стал нужен:
Он за кого – тот победит из нас.
Здесь в кратком четверостишии, по справедливости вложенном в уста «царя познанья и свободы» (вернее – выдающего себя за такового), автору «Элоа» удалось вскрыть корни позитивизма и одновременно начертать его программу, за пределы которой, как за пределы каторжной тюрьмы, Сатане, покуда он не призовет Имени Божьего, то есть покуда не вернется в отчий дом, не выйти никуда. В этих же четырех строках показано и зарождение «человекобожеской» идеи в одной темной бездне с позитивизмом. Но одновременно являет свой образ софийной спасительной красоты порожденная Христовой скорбию за падший мир и Ему тезоименитая Элоа…
(Замечает проносящуюся вдали Элоа):
Опять!.. Опять она! Который раз!
Из ангелов бесчисленных юнейший,
Слезливейший из всех их, вместе взятых!
Над телом Лазаря Христос заплакал,
Устав с дороги, и одну слезу
В опаловом и самоцветном кубке
Подобострастно Богу поднесли,
И Бог велел слезе Христовой стать
Чистейшим ангелом, назвав – Элоа!
Образчик вечности Его законов!..
В законах – швы!.. Она в лазури скрылась,
А разглядеть ее поближе нужно. Явись, Элоа!
Далее начинается с Сатаной то, что можно назвать «человеческим, слишком человеческим» и для чего он и слишком низок, и слишком высок, и что может сойти за попытку спастись через обычный тип женской любви, что совершенно и абсолютно чуждо Элоа и чего она, по своей высоте, чистоте, уму и красоте, говоря кратко – софийности, понять не может и не желает, ибо задуманные ею пути «падшего спасения» совсем иные и ему (пока?) тоже и непонятны, и недоступны… Тут все «несоизмеримо»… На вызов Сатаны является призрак Элоа, то есть Ее некоторое подобие, Ее копия, где завязываются чары и возможности искусства, хотя это еще и не само искусство, но Платонова «идея искусства». Сатана считает себя – и не без оснований – в некотором смысле великим артистом и с великолепным в своем роде сознанием своего артистического достоинства (может быть, единственного, что ему осталось от «дней» до падения) говорит, вспоминая другое создание могучего искусства – Тамару Лермонтова:
Жаль, что только призрак!
Таких могу я натворить без счета,
Она сама – совсем, совсем не то!
В ней сущность есть, и сущность та – печаль.
С какой силой символического реализма здесь указывается на великую и светлую тайну бесконечной жертвенной любви, перед которой можно и должно безмолвно склониться или которую можно беззаконно возненавидеть и на которую можно восстать, но с которой никак и никогда сравняться нельзя и помыслить. Даже по призраку, каковым может быть и искусство, Сатана вынужден признать, что Божие создание – да еще такое – «совсем не ток
Она совсем не то, что все толпы
Небесных жителей! По ней читаешь,
Какою скорбью вся она полна!
Улыбки глуповатой не имеет!
Всегда предпочитает пустыри
Пространствам, освещаемым звездами,
К больной земле поближе хочет быть!
…………………………………………………..
Прекрасный призрак, полюби меня!..
С тех пор, как прикоснулся я к Тамаре
И с нею в небо ангела пустил,
Мне женщины не по сердцу бывали…
Теперь сдается…
(Вдали снова проносится Элоа.)
Начинается небесное сражение между тем, что Богочеловеческое, и тем, что человекобожеское, – сражение, которого исходом может быть только громовое – « отойди от меня, Сатана!». Но этот гром – не спектакулярный и гордынный грохот, который не доходит до глубин « умного неба », но подлинный голос актуальной бесконечности, ибо
Не властью внешнею, а правдою самою
Князь века осужден и все его дела.
Осужден он самим желанием прекрасной посланницы Небес – тезоименитой Богу Софии – Элоа – спасти того, который желает губить себя и других, себя в других и других в себе и через себя.
И совершенно ясно, почему с такой настойчивостью ищет Сатана «общее» с собой у Бога, и у Элоа: этим он ищет оправдание своих злодеяний и своих нечистых замыслов в отношении к Элоа, которую он хочет соблазнить совсем даже не из элементарных чувственных вожделений. Их у него, как у целиком духовного существа, и быть не может: ему надо исказить, обезобразить, замарать и погубить образ чистейшей софийной красоты и непорочности. Для этого он готов лгать не только Элоа, но и самому себе, вполне обнаруживая свою природу «беса», когда замысел не удается. И не по той причине, что Элоа – «ехидна дерзкая», ему не подчинившаяся, как он говорит.
Дело в том, что Сатану она ищет спасти свойственными ей путями благоговения к Творцу и через внушение ему этих чувств, а также своей духовной красотой, внешние очертания которой являются лишь манифестациями внутреннего, «интенсивного» совершенства. Это совершенство – дух страданий Христовых – Святой Дух. Здесь воистину Сатане ничего не видно… «Ибо идет князь мира сего и во Мне не имеет ничего»…
Той плоти, которую в ней «чует» Сатана, в Элоа, конечно, нет, – это грубая иллюзия, которой не может не быть подвержен дух тьмы, живущий во тьме кромешной и ею безысходно окруженный. Плоть Элоа – это плоть воплощения, а этого Сатана с его присными и теми, которых он совратил и духовно искалечил, понять не может, ибо если бы понял – то спасся бы. Этого именно ищет Элоа, но тщетно. Того, что заключено в Сатане и в его признаниях, Элоа «понять» не может – и если бы «поняла», то погибла бы. Понять, и познать, и увидать это может Один Бог, которому любящие его поют песнь:
«Благословен еси, видяй бездны»…
Вот почему в конечном счете никакого «контакта», ни даже взаимопонимания у Сатаны с Софией-Элоа (а Элоа, несомненно, Образ Софии и Софийный Образ) установиться не может, несмотря на благость Элоа и все злоухищрения Сатаны, где не только он старается обмануть, но и сам себя обманывает, попадая в свои же собственные сети… Вдохновленная же Духом Святым, Элоа, подобно Своему Господу-Утешителю, «ничего не боится и никого не презирает», по слову преп. Симеона Нового Богослова, памятуя, что нет ничего из сущего, как бы оно глубоко ни пало, за чем нельзя было бы признать достоинства Божией твари…
Сатане хочется установить сродство с Элоа (как и с Богом). И в Элоа он находит общую с собой существенную черту: печаль… Да, печаль! Но не та…
Печаль Сатаны – от гордынного злобного отчаяния, это, собственно, уже и не печаль, но, говоря языком психоанализа, самовлюбленный «комплекс Нарцисса». Да, он ослепительно хорош собою – и не многие могут безопасно вынести его страшный испепеляющий взгляд из бездны преисподней… Но Эдра не только может, – он для нее просто не существует. Она ищет спасительно восстановить в нем иной образ… тот, о котором Сатана у Достоевского в «Братьях Карамазовых» выражается так цинично…
И священная, «эфирная» плоть Элоа, повторяем, совсем не то, что хотел бы в ней видеть Сатана, как «место» своих приражений…
Сквозь облик призрачный в ней плоть я чую,
Есть сущность в ней, и сущность та – печаль!
А я – я князь печали! Мы сродни!
И если так случится, что она
Во мне приметит райское величье,
Она найдет в нас общую черту!
«Затеи хитрости презренной» ясны – и не надо божественного всеведения, чтобы их разгадать. Немного далее Сатана, что называется, «раскрывает карты», ясно показывая, куда он метит и какое черное пятно в истории мироздания, человеческого и духовного мира ему хочется повторить, – но в отношении гораздо более высокого объекта и в ином направлении.
Ведь дочери людские, так бывало,
Сходились с ангелами, а она —
От человечества, она – слеза!
Да, от человечества, но опять-таки – то, да не то: не от того человечества, но от Богочеловечества И слеза ее – Богочеловеческая слеза! Но дух тьмы не хочет и не может здесь сделать различие и дерзновение свое возводит до степени непереносимой и богомерзкой дерзости, до смрада Содома и Гоморры… И это пламя, пожравшее нечестивые города, готово уже разгораться и в нем, безумно ищущем здесь признаков своего величия…
Да! Да! Вперед! Дам пищу злоязычью.
Из-за скалы показывается Элоа. Сатана останавливает ее знаком руки.
Постой, скажи! Каким особым правом
Владеешь ты, чтоб выдержать мой взгляд?
Тебе не страшно длинные ресницы
Прелестных глаз и брови опалить?
Лазурный блеск твоих роскошных крыльев,
Он пострадает в отблеске багровом,
Так ярко окаймляющем меня.
Скажи, зачем ты здесь и не ко мне ли?
ЭЛОА
В тот миг, как увидала я свет Божий,
Скатилась я на саван гробовой;
Светил мне в сердце светоч погребальный,
И звук рыданья был мне пеленой!