Дальше в поэме очень красиво и с большим чувством описывается ночь на Женевском озере, когда каждое явление природы, от вечернего кузнечика до звезд — «этих стихов неба», наводит на раздумье о связи, существующей между создателем и его творением. «Дикое и прекрасное упоенье» грозой описано стихами, которые по яркости мало уступают вспышкам ее молний. Мы отметили это место, чтобы воспроизвести его здесь как одно из прекраснейших в поэме. Однако цитирование должно иметь пределы, а мы уж и так были весьма щедры. Но «оживший гром, что меж гремящими скалами скачет», голоса гор, словно окликающих друг друга, плеск ливня, сверканье широкого озера, светящегося как фосфорическое море, — все это являет картину возвышенного ужаса и одновременно ликования; ее часто пытались нарисовать поэты, но никогда она им не удавалась так хорошо и уж подавно никогда не удавалась лучше.
Пилигрим рассуждает о Гиббоне и Вольтере, о которых напоминают их резиденции на Женевском озере, и в заключение возвращается к тому меланхолическому строю чувств, с какого начиналась поэма. И хотя Чайлд-Гарольд формально не исчезает, он как бы скрывается в тень, и уже сам поэт от своего имени трогательно обращается к маленькой дочке:
CXV О дочь моя! Я именем твоим
Открыл главу; им и закончить надо.
Вовек тебе останусь я родным,
Хоть на тебя нельзя мне бросить взгляда.
Лишь ты — в тенях далеких лет — отрада.
В твои виденья будущие мой
Войдет напев, забытый мной измлада,
И тронет сердце музыкой живой,
Когда мое замрет в могиле ледяной.
В таком же тоне идет еще несколько строф, и завершаются они отцовским благословением:
Спи в колыбели сладко, без волненья:
Я через море, с горной высоты
Тебе, любимой, шлю благословенье,
Каким могла б ты стать для моего томленья!
Закончив анализ этой прекрасной поэмы, мы стоим перед трудной и деликатной задачей — сделать некоторые замечания относительно тона, в котором она написана, и чувств, которыми полна. Но, прежде чем выполнить эту часть нашего долга, надо дать отчет о других произведениях, которыми одарил нас плодовитый гений лорда Байрона.
Сборник, название которому дал «Шильонский узник», хотя и менее интересен, чем продолжение «Чайлд-Гарольда», отмечен все же оригинальной силой гения лорда Байрона. Он состоит из ряда самостоятельных вещей, из которых некоторые являются отрывками и скорее поэтическими набросками, нежели законченными, совершенными поэмами.
Следует, быть может, пояснить иным из наших читателей, что Шильон, давший имя первой из поэм, — это замок на Женевском озере, в старину принадлежавший герцогам Савойским, которые устроили там в те мрачные времена государственную тюрьму, имевшую, разумеется, неисчислимое множество подземных темниц, застенков и все остальные аксессуары феодальной тирании. Первые борцы Реформации нередко бывали обречены искупать здесь свои еретические взгляды. Среди них одним из самых отважных был Бонивар, которого лорд Байрон и избрал героем свой поэмы. Почти шесть лет провел он в Шильоие, а именно с 1530 до 1536 года, и вытерпел всю тяжесть строжайшего одиночного заключения. Но лорд Байрон не стремился нарисовать своеобразный характер Бонивара; не находим мы также ничего, что говорило бы о выносливости и несгибаемой твердости человека, страдающего во имя свободы совести.
В этой поэме Байрон (как и Стерн в знаменитом очерке об узнике) поставил себе целью рассмотреть лишение свободы абстрактно и ответить, как под его воздействием постепенно оскудевают умственные силы, как цепенеет и утрачивает чувствительность телесная оболочка, пока несчастная жертва не становится, так сказать, частью темницы, не сливается со своими цепями. Мы полагаем, что такое превращение подтверждается фактами; по крайней мере нечто подобное можно наблюдать в Нидерландах, где никогда не применяется смертная казнь, а за тягчайшие преступления положено пожизненное одиночное заключение. Ежегодно, в определенные дни, эти жертвы юриспруденции, именующей себя гуманной, выставляются для публичного обозрения на помосте, воздвигнутом посреди открытой рыночной площади, — очевидно, чтобы их вина и наказание не забывались. Вряд ли существует зрелище, более унижающее гуманность, чем подобная выставка: всклокоченные, исхудалые, ослепленные непривычным солнечным светом, оглушенные внезапным переходом от безмолвия темницы к деловитому гудению толпы, одичало озираясь, сидят несчастные, похожие скорее на грубые изображения, на уродливые подобия людей, нежели на живые и мыслящие существа. Нас уверяли, что с течением времени они обычно впадают либо в безумие, либо в идиотизм, смотря по тому, что оказывается преобладающим, — дух или плоть в тот час, когда рушится таинственное равновесие между тем и другим. Но осужденные на столь страшное наказание обычно являются, подобно большинству низменных преступников, существами с убогой внутренней жизнью. Известно, что талантливые люди вроде Тренка даже в глубочайшем одиночестве и в самом строгом заключении умеют бороться с предательской, губительной меланхолией и выходить победителями после многолетнего пребывания в тюрьме. Тем более сильны духом те, кто терпит страдания во имя своей родины или веры. Они могли бы воскликнуть, как Отелло, хоть и в ином смысле:
Таков мой долг. Таков мой долг![19]
Вот почему ранняя история церкви изобилует именами мучеников, которые, веря в справедливость своего дела и в будущую награду на небесах, терпеливо переносили всю тяжесть продолжительного и одинокого заключения, все муки пыток и даже самое смерть.
Однако не с этой точки зрения посмотрел лорд Байрон на характер Бонивара и его заточение, за что и принес извинение, следующим образом изложенное в примечаниях: «Когда сочинялась предлагаемая поэма, я был недостаточно знаком с историей Бонивара, иначе я постарался бы возвысить своего героя, постарался бы прославить его доблесть и достоинства». Итак, темой поэмы является постепенное воздействие длительного заключения на человека могучего ума, пережившего в тюрьме смерть, одного за Другим, двух своих братьев.
Бонивар изображен узником, томящимся вместе с братьями в жуткой темнице Шильонского замка. Второй из братьев был
…чист душой,
Но дух имел он боевой;[20]
поэтому он быстро согнулся под бременем долгого заключения, особенно горького для того, кто рожден воином и охотником.
Трогательно описаны болезнь и тоска другого брата, юноши с более мягким и нежным сердцем:
VIII Но он — наш милый, лучший цвет,
Наш ангел с колыбельных лет,
Сокровище семьи родной,
Он — образ матери душой
И чистой прелестью лица,
Мечта любимого отца,
Он, для кого я жизнь щадил,
Чтоб он бодрей в неволе был,
Чтоб после мог и волен быть…
Увы! Он долго мог сносить
С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой;
Не я ему — он для меня
Подпорой был… Вдруг день от дня
Стал упадать, ослабевал,
Грустил, молчал и молча вял.
Дальше описывается горе оставшегося в живых Бонивара. Сперва он беснуется и неистовствует от сознания своего одиночества «в сей черноте», оттого, что порвались все звенья, соединявшие его с человечеством, но постепенно впадает в оцепенение отчаяния и безразличия, и уже нет для него ни света, ни воздуха, ни даже темноты:
И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в мутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей:
То было — тьма без темноты;
То было — бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил.
Потом поэт рассказывает о впечатлении, которое произвел на ум узника случайный прилет птицы, да еще вид на озеро через отдушину в стене тюрьмы. Выдержка из этого описания будет последним отрывком из поэмы, который мы приведем:
И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам;
И по лазоревым водам
Сверкали ясны облака;
И быстрый парус челнока
Между небес и вод летел;
И хижины веселых сел
И кровы светлых городов
Сквозь пар мелькали вдоль брегов…
И я приметил островок:
Прекрасен, свеж, не одинок
В пространстве был он голубом;
Цвели три дерева на нем,
И горный воздух веял там
По мураве и по цветам,
И воды были там живей,
И обвивалися нежней
Кругом родных брегов оне.
Наконец приходит свобода, но приходит она, когда узник Шильона уже примирился со своим подземельем, когда он стал относиться к нему как «к милой кровле» и даже с цепями — и с тем сдружился…