Вот ключ двойственного направления современной словесности: романтическо-исторического. Надобно сказать однажды навсегда, что под именем романтизма разумею я стремление бесконечного духа человеческого выразиться в конечных формах. А потому я считаю его ровесником душе человеческой... А потому я думаю, что по духу и сущности есть только две литературы: это литература до христианства и литература со времен христианства. Я назвал бы первую литературой судьбы, вторую - литературой воли. В первой преобладают чувства и вещественные образы; во второй царствует душа, побеждают мысли. Первая - лобное место, где рок - палач, человек - жертва; вторая - поле битвы, на коем сражаются страсти с волею, над коим порой мелькает тень руки провидения. Ничтожные случайности дали древней литературе имя классической, а новой имя романтической, столь же справедливо, как Новый Свет окрестили Америкой, хотя открыл его Коломб. Мы отбросим в сторону имена, мы, которые видели столько полновесных имен, придавивших тщедушных своих владельцев, как гробовая плита, мы, которые слышали столько простонародных имен, ставшихлторжествешюю пееншо народов! Какое нам дело, что слепца Омира и щеголя Вергилия засадили в классах под розгу Аристотеля; какое нам дело, что романские трубадуры, таскаясь по свету, разнесли повсюду свои сказки и припевы; какое нам дело: классы ли, Романия ли дали имя двум словесностям!.. Нам нужен конь, а не попона.
Возьмемся же за первобытную словесность, начнем с яиц Леды, - и почему в самом деле не так? Разве эту фигуру не считают началом мира и человека? Я надеюсь, что вы читали Лукреция и Окена! Я надеюсь, что вы уже держали экзамен в асессоры!
Не помню, кто первый сказал, что первобытная поэзия всех народов была гимн. По крайней мере это мнение приняло чекан Виктора Гюго. Мнение, правда, блестящее, но ни на чем ие основанное. "Человек, изумленный, пораженный чудесами природы, великолепием мира, необходимо должен был славить творца или творение. Удивление его излилось гармоническою песнею: то был гимн!" Итак, человек пел по нотам прежде чем говорил; итак, первая песня его была благодарность или торжество! Хорошо сказапо! Жаль только, что этот первенец-певчий вовсе пе сходен ни с вероятностию, ни с сущностию. Первенцы мира слишком озабочены были сначала тем, чтобы себе заверить бедное существование, ночь за день, день за ночь! Лишенные всякой защиты и оружия от природы, они должны были сражаться с непогодами, с землею, со зверями, и когда развернулось в них немножко ума, привычка наверно убила уже удивление к чудесам природы. Торжествовать ему было еще менее причины ему, бедняге, пущенному в лес без шерсти от слепней, от холода, без клыков слона, без когтей тигра, без глаз рыси, чтобы увидеть издали добычу, без крыльев орла, чтобы достичь ее. Очень сомневаюсь я, чтобы ему приходило на ум петь соловьем, умирая с голода. Что же касается до гимна благодарности, то мне хочется и плакать и смеяться: плакать за праотцев, смеяться с г.г. систематиками, которые порой мистифируют нас себе на потеху. Вы забыли, конечно, что тогда не было еще ни тг. Буту, ни Бретигама, чтобы одеть и обуть странника, не было трехэтажных гостиниц для ночлега, не было зонтиков и отводов, не было двухствольных ружьев с пистонами, не было карет на рессорах. Греки, правда, проскакавши в колесницах олимпийских, распевали гимны, но слава заменяла им рессоры. Зачем же, скажите мие, не поете их вы, баловни XIX-го века, вы, у которых есть и слава и рессоры? Скажите же или пропойте мне это! Чудной парод! Хотят заставить петь гимны дикаря, который учился говорить у шакалов, и молчат сами, слышав столько раз мамзель Зонтаг! Притом я не знаю еще, признаете ли вы Индию люлькою человеческого рода (это мнение убаюкало многих) или с Ласепедом полагаете четыре первобытные племени; или наконец, помирив, схватив за волосы обе эти системы (миротворство - точка сумасшествия нашего времени), вы думаете, что Атлас, Гиммалаия, Кавказ и Кордильеры, как добрые кони на хребтах своих, развезли из Индии племя человеков, что полутигр готтентот, полуорел черкес и полусемга лопарь родные братья? Но пусть наша первая, наша общая отчизна Индия; съездимте ж в Индию волей и неволей; видно, не миновать нам Индии. Г-а физиологи могут там изучить холеру в оригинале, г-а археологи увериться, что (по зодчеству своему) церковь Василия Блаженного родная внучка такому-то или такому-то пагоду в Балбеке, а г-а поэты - доучиться санскритскому языку, который похож на русский словно две капли чернил, языку, на котором они сделали такие блестящие попытки. Правда, что мы пе понимаем их, по вольно ж нам не знать по-санскритскп. Прогуляемся ж в Индию, г-а, хоть для того, чтоб узнать, стоит ли там петь гимны! Пароход "Джон Булль" уж давно курится у набережной... Слышите ль, звонят в третий раз!.. Едем.
И вот мы плывем не только вверх по течению Гапгеса, но и вверх по течению веков. Покуда не бросили еще сходня на берег, я скажу вам, что, по-моему, первобытная поэзия пародов непременно зависит от климата. Так у кафра, палимого зноем, и у чукчи, дрожащего от мороза, у обоих, которым голодная смерть грозит ежедневно, первая поэзия, как первая религия, есть заклинание. Он через колдуна, через шамана старается умилостивить злых духов или сковать пх клятвами. Напротив, у скандинава, у кавказского горца, у араба, людей столько же гордых, как бедных, столько же свободных, как бесстрашпых, у коих все зависит от самого себя, которые ничего в мире не знают выше собственных сил и отваги, поэзия есть песня самохваления. Прочтите вы саги, Оссиана, Моаллаки; послушайте песен аварца или черкеса: это вечная вариация местоимений я или мы; а "мы" значило у них мой род, моя деревня, моя дружнна. Грек уже горд народною славою: у него отечество не одно свое селепие; силы его в равновесии с силами природы; небо у него самое благораствореп-ное, и он, вдохновенный им, поет гимн - песню благодарности богам, песню торжества собственного. Но Египет, сожженный, закопченный солнцем Египет, который произведен и живет только милостыней Нила, или эта Индия - оба края столь богатые драгоценностями и заразами всех родов, где жизнь качается на острие гибели... Скажите, мог ли там человек, запуганный природою, начать поэзию песнею благодарности или торжества? Конечно, нет. Скорей всего она была молитва, ибо индиец боготворит все и всего хочет, ибо все манит его, и хочет с жадпостию, ибо завтра для него существует. В Индии природа - мать и мачеха вместе для младенца-человека. Молоко великанских ее сосцоз смешано с отравою; ее мед опьяняет, как вино romodendron; [Ромодеидрон (лат.)] благоухание цветов ее убивает мгновенно, как manzenilla; [Мансенилла (лат.)] она душит человека то избытком сил, то избытком даров своих. Он чувствует пред пей свое бессилие, свою ничтожность и ползает перед судьбою, видя суетность расчетов и залогов на будущее; он приносит жертвы Ариману, злому началу, наравне с жизнедавцем Сивою; он молится вещественным силам природы, нередко изуродованным через нелепый символизм отвлеченных качеств ее. Вот почему в многобожной Индии все носит на себе отпечаток религиозный, все, от песен до политического быта, ибо поэзия и вера, вера и власть там одно. Свидетели: "Магабхарата" и "Рамайяна", две огромные поэмы индийцев. Что такое они, как не последняя битва падшей веры и государства Магаде с победительною верою и вла-стию будды? Это страшные грезы страшной действительности; это смешение самых чистых, первозданных чувств с самыми неестественными вымыслами; это благоуханная вязь цветов, перевитая жемчугом и алмазами, плавающая в потоке крови. Там убедитесь вы, что индиец может только роскошно мечтать, а не мыслить. Его герои - звери или волшебники; его боги - чудовища, его вера угроза. Со всем тем, как ни грубы его верования, как ни бездвижны его касты, как ни причудливы его воображения, вы легко заметите в них попытку души вырваться из тесных цепей тела, из-под гнета существенности, из плена природы и нагуляться в новом, самозданном мире, отведать иной жизни, пожить с фантастическими существами. Это романтизм по инстинкту, не по выбору.
Но для чего нам распространяться о восточной словесности? Она неизвестна была древним, она чуть-чуть известна нам и потому не имела никакого влияния ни на классическую, ни на романтическую словесность. Заметим только, что фатализм, злобный, неумолимый фатализм Индии, смягчается у персов, поклонников огня, до мысли о благом промысле. Он молится уже не идолу, но недосягаемому солнцу, живителю мира; он бездействует, но уж более из лени, чем из безнадежности. Увидим, как яростен и силен этот фатализм, ринутый из своего покоя огнем Магоммеда, когда он дал обет арабам своим: мечом и Кураном завоевать свет и рай. Между тем как поэтическая религия ислама, подобно лаве, растекается по Востоку и зажигает его, сладкозвучный Фердуси плавит в радугу предания Персии и связывает ею истину с вымыслами. Говорю о "Шах-наме" (повесть царей), для которой ханжа персиянин до сих пор забывает свои четки, низкий корыстолюбец персиянин останавливает на воздухе руку, не досчитав своих туменов, для которой сластолюбивый лентяй персиянин открывает отяжелевшие от опиума веки, покидает незапертым гарем и спешит послушать "Шах-наме" от площадного певца. Он слушает, и улыбается, и гордо гладит бороду. Мил гуляка Гафиз, трогателен мудрец Саади, но Фердуси - о, это водопад Державина! Сколько раз уносился я одной музыкой стихов его, в то время, когда какой-нибудь мулла морозил мысль бессмысленным переводом!