как люди вроде Боба, подвергшиеся несправедливым гонениям, были злобно и облыжно опорочены негодяями, находившимися тогда у власти в стране.
Главный персонаж – школьный учитель на пенсии Мюррей Рингольд, который, как и Боб, преподавал в средней школе Уиквахика, но, в отличие от Боба, не романские языки, а английский. Я также изменил внешность Боба, его военную биографию и кое‐какие детали его личной жизни – к примеру, не было у Боба неуравновешенного брата-убийцы, а его жена не стала жертвой кровавого преступления в Ньюарке, – но в остальном я постарался верно описать все доблести и добродетели, какие я в нем видел.
Я также упомянул о его любимом жесте: он швырял в ученика тряпку для доски, если тот нес совсем уж тупую ерунду и становилось ясно, что ученик ничего не слушал – в глазах Боба это был смертный грех!
По сути, тема романа «Мой муж – коммунист» – опека, наставничество, обучение, в частности, обучение пытливого, искреннего и впечатлительного подростка тому, как стать – а равно и как не стать – смелым, достойным и успешным человеком. Такое достойное становление личности – задача не из легких, ибо всегда есть два серьезных препятствия: скверны мира и скверны души, не говоря уж об изъянах ума, эмоций, предвидения и суждений.
В роли наставников этого самого подростка – а именно Натана Цукермана из глав, где описана средняя школа в ньюаркском Уиквахике, – главным образом выступили американский патриот Том Пейн, знаменитый радиожурналист той поры Норман Корвин, автор исторических романов Говард Фаст, учитель английского языка и литературы Мюррей Рингольд и брат Мюррея, ярый адепт коммунистических идей Айра Рингольд, который пытается уберечься от своего убийственного гнева, от своей саморазрушительной натуры, от себя самого – но тщетно. Есть еще и его добросердечный отец. «Люди, которые учили меня жить» – так называет их Натан. «Люди, которые породили меня».
Эта книга о подростке и его взрослых учителях открывается кратким портретом Мюррея Рингольда, того из братьев Рингольд, кому несвойственна склонность к насилию и чей гнев усмиряется и выплескивается наружу только в ситуациях крайней несправедливости. Мюррей Рингольд, кстати сказать, как и Боб, получает главный урок в жизни, когда, угодив в ловушку, расставленную с целью разрушить жизнь многим блестящим профессионалам той эпохи, и став, подобно тысячам других, жертвой гонений в постыдное первое десятилетие послевоенной истории страны, этот блестящий педагог оказывается изгнан на шесть лет из системы школьного образования в Ньюарке, лишен любимой профессии и заклеймен как политически неблагонадежный элемент и как опасный человек, которого нельзя близко подпускать к школьникам.
Я говорю сейчас про обучение не мальчика, а взрослого: через утраты, скорби и неизбежный опыт предательства в жизни любого. У Боба был стальной стержень внутри, и он с невероятным мужеством, оптимизмом и отвагой боролся против несправедливости, однако он был человек, и ничто человеческое ему не было чуждо, поэтому он и страдал.
Надеюсь, в моем романе я смог воздать должное всем замечательным качествам нашего легендарного и благородного покойного друга, прекрасно понимавшего, как и поэт Шарль Пеги, что «тирания всегда организована лучше, чем свобода» [164]. Не знаю, каким образом Пеги пришел к такому выводу, но путь Боба к этой формуле был тяжким.
Позвольте мне закончить строками из начальной главы романа «Мой муж – коммунист». Там я описываю вымышленного школьного учителя Мюррея Рингольда, который тем из нас, кто живет в реальном мире, больше известен под именем дока Лоуэнстайна:
Держался он естественно, без напряжения, в речи выказывал богатство лексики, а интеллектом давил нас почем зря. Объяснять, растолковывать, доводить до нашего сознания любил страстно, поэтому любой предмет беседы подвергался у него членению на базовые составляющие не менее дотошному, чем при разборе предложений у доски… Помимо своей мужественности и явного умственного превосходства мистер Рингольд вносил с собою в класс ветер внутренней свободы, воспринимавшейся как нечто неожиданное смирными, замученными воспитанием детками, которым еще далеко было до понимания того, что послушное следование школьным правилам и канонам не имеет ничего общего с развитием и становлением личности. Возможно, он и сам не сознавал, как много давала нам хотя бы одна его милая манера швыряться мокрой, перепачканной мелом тряпкой в того, чей ответ заводил «не в ту степь»…
Сила такого, как Марри Рингольд, учителя-мужчины ощущалась прямо‐таки на сексуальном уровне – этакий мощный самец, вожак, уважение к которому возникает самопроизвольно; вдобавок чувствовалось его чуть ли не жреческое призвание к профессии, а главное, вызывало уважение то, что учитель Марри Рингольд не потерялся, не запутался в беспорядочном американском стремлении преуспеть – в отличие от учительниц он мог бы стать почти кем угодно, но выбрал тем не менее в качестве дела всей своей жизни именно это служение, стал наставником, стал нашим. День за днем и час за часом его единственным устремлением было общаться с ребятами, развитию которых он старался способствовать, и наибольшую радость в жизни он получал оттого, что такое развитие происходит [165].
Прощай, мой глубокоуважаемый наставник.
Чешское образование
Речь на литературном вечере ПЕНа при вручении награды ПЕНа за заслуги в области литературы 30 апреля 2013. Публикуется впервые
С 1972 по 1977 год я каждую весну на неделю – десять дней ездил в Прагу, где встречался с группой писателей, журналистов, историков и профессоров, которые подвергались преследованиям тоталитарного чешского режима, существовавшего благодаря советской поддержке.
За мной почти все время, что я там находился, следили переодетые в гражданское агенты, мой номер в гостинице прослушивался, как и телефон в номере отеля. Однако лишь в 1977 году на выходе из художественного музея, куда я ходил на уморительную выставку советской живописи социалистического реализма, меня арестовала полиция. Инцидент был неприятный, и на следующий же день, вняв их предостережению, я покинул страну.
Хотя я продолжал поддерживать связь по почте – иногда мы обменивались зашифрованными письмами – кое с кем из писателей-диссидентов, с которыми я познакомился и подружился в Праге, только через двенадцать лет, в 1989 году, я смог снова получить въездную визу в Чехословакию. В тот год с коммунистами было покончено, и к власти пришло демократическое правительство во главе с Вацлавом Гавелом – совершенно легитимно, примерно так же, как генерал Вашингтон и его правительство в 1788 году, по результатам единодушного голосования на выборах в Федеральное собрание, при подавляющей поддержке чешского народа.
Я много часов провел в беседах с писателем Иваном Климой и его женой Геленой, психотерапевтом. Иван и Гелена оба говорили по‐английски, и они, как и многие другие – среди которых были прозаики Людвик Вацулик и Милан Кундера, поэт Мирослав Голуб, профессор литературы Зденек Стрибирны, переводчица Рита Будинова-Млынарова, кого Гавел впоследствии назначил своим первым послом в США, и писатель Кароль Сидон, ставший после бархатной революции главным раввином Праги, а затем и Чешской республики, – дали мне глубокое образование, позволившее разобраться в природе нещадных государственных репрессий в Чехословакии.
Это