Спустя 14 лет после «Кавказского пленника» А. Пушкин в первом номере «Современника» печатает под одной обложкой своё «Путешествие в Арзрум», гоголевскую повесть «Коляска» и – рассказ черкеса Султана Казы Гирея «Долина Ажитугай». Пушкинское послесловие к нему феноменально не только по лаконичности, но и по неожиданному повороту мысли. Первое произведение «сына полудикого Кавказа» и сразу – «становится в ряды наших писателей»?
За вовлечением такого автора в состав «нашей литературы» стоит не только куначеское дружелюбие русского человека, но и духовная дальнозоркость «угадчика» – именно к этому слову прибегнул Достоевский в знаменитой пушкинской речи 8 июня 1880 г. Поэт задавал перспективный для русского культурного сознания камертон отзывчивости, угадывая иную перспективу в противовес разгоравшейся на Кавказе войне, когда несовместимость двух миров казалась непреодолимой.
Не будь этого угадывания – мог бы Габдулла Тукай, классик татарской литературы, в марте 1911 г. говорить о своей заветной мечте, связывая её с пушкинским словом: «…на татарском, в татарском духе, с татарскими героями, хочу создать своего «Евгения Онегина»?
Не будь этого угадывания – мог бы Р. Гамзатов признаться в том, что «русскую литературу мы воспринимали как собственную», Пушкина как аварского поэта и вообще «Кавказ пленила пушкинская Русь»? Никому, даже бдительному идеологическому отделу обкома КПСС, не пришло в голову указать и поправить: партийные функционеры понимали, что такого рода признание делается не ради красного словца. Оно свидетельствовало о чём-то более значительном – об осознанности вхождения в цивилизационное пространство России, которая покоряла явлением Пушкина и Лермонтова, посылала академические экспедиции для изучения «сурового края свободы», создавала Азиатский музей и Институт восточных рукописей, грамматики и словари по местным языкам, обучала юных горцев в Ставропольской и других гимназиях…
Почти через сто лет после выхода пушкинского «Современника» на трибуну Первого съезда советских писателей вышел один из его участников в явно неевропейской одежде, чтобы поразить всех певучей речью в стихах и постукиванием по папахе, как по бубну. «На меня, – признался М. Горький в заключительной речи, – произвёл потрясающее впечатление ашуг Сулейман Стальский», который «сидя в президиуме, шептал, создавая свои стихи, затем он, Гомер XX века, изумительно прочёл их ( аплодисменты )».
В предсъездовский период Н. Тихонов, В. Луговской, П. Павленко объехали Дагестан в поисках неизвестных талантов, и этот метод погружения в национальную среду без каких-либо гарантий на положительный результат оказался эффективным: однажды Николай Семёнович, взыскательный создатель «Орды» и «Браги», назвал, не скрывая своего восхищения, аварского лирика Махмуда «кавказским Блоком».
Завышенность горьковской и тихоновской оценок легко объяснима поэтическим преувеличением от увлечённости и заинтересованности, но она, безусловно, генеалогически связана с первоистоком – пушкинским камертоном, а изнутри воспринималась как воодушевляющая и стимулирующая: подобного рода великодушие несло в себе узнаваемую уважительно-куначескую участливость.
При составлении книги отца по его архивным материалам (Камиль Султанов. Избранное. Воспоминания. Статьи. Неизданное. Письма. Махачкала, 2011) меня больше всего поразила прямо-таки зашкаливающая степень неподдельного взаимного интереса представителей различных литератур. И не только в общесоюзном масштабе: в кулуарах Первого съезда дагестанских писателей (1934) впервые встретились литераторы, разделённые языковыми барьерами: «Лезгины не подозревали, что в высокогорном Хунзахе живёт поэт, ставший основоположником новой аварской литературы. Точно так же аварцы не имели представления о поэзии лезгинского крестьянина из аула Ашага-Стал, успевшего к тому времени создать множество стихов и песен». В те весенние дни впервые увиделись С. Стальский и Э. Капиев – не будь этой встречи, лезгинский поэт не стал бы затем всесоюзно известным, а Э. Капиев не написал бы своего «Поэта».
Показательных примеров неформального и деятельного интереса друг к другу в книге множество, но выберу только два. Ещё в довоенном и знаменитом МИФЛИ отец сдавал экзамен выдающемуся фольклористу и автору первого учебника по русскому фольклору Ю. Соколову. Когда Юрий Матвеевич узнал, что студент родом из Дагестана, то предложил посетить его дома. Оказалось, что профессор хотел уточнить собранные им сведения о дагестанских певцах и сказителях. Но «чем вызван такой интерес к горскому фольклору»? На недоумённый вопрос гостя последовал ответ: «Фольклором народов Северного Кавказа я интересуюсь со студенческих лет. Любовь к горцам и их народному творчеству привил мне мой учитель Всеволод Фёдорович Миллер – крупнейший знаток Осетии…».
Или вот фотография афиши вечера дагестанской поэзии. Ничего, казалось бы, особенного, но, если присмотреться к нижнему краю афиши, то увидишь дату: «Подписано к печати 11 июля 1944 г.». В столице, переполненной проблемами военного времени, нашлось время и место для подобного вечера! Открыл его Н. Тихонов, предоставивший слово докладчику К. Султанову, а затем Б. Пастернаку, Д. Кедрину, другим видным русским поэтам. В том же военном 1944-м отец совместно с С. Обрадовичем подготовил и издал в Москве сборник «Поэты Дагестана», привлекая к переводам лучших поэтов – Н. Асеева, Н. Тихонова, И. Сельвинского и др.
Даже в предельно экстремальных условиях не переставали работать «перекрёсток культур» и та мировоззренческая установка на сопереживание и соучастие, дефицит которой сегодня остро ощущается. Речь идёт об исторически сложившемся чувстве общего дома, о потребности во взаимоузнавании людей и литератур, когда открываешь для себя позитивный образ другого .
«Муса был татарин, – читаем в рассказе В. Шаламова «Студент Муса Залилов», – и как всякий «нацмен» принимался в Москве более чем приветливо». Заданная интонация безусловной доброжелательности к иноязычному товарищу по общежитию подтверждена выразительной подробностью: студенты «восхищённо следили за упражнениями Мусы при восхождении на Олимп чужого (русского. – К.С. ) языка». Позднее он станет Мусой Джалилем, напишет «Моабитскую тетрадь» и будет казнён фашистами в августе 1944-го…
Вынесенные на обложку послевоенной книги Р. Гамзатова три слова – «Дети дома одного» – сегодня однозначно обречены на включение в перечень стандартных советских идеологем. Но истины ради надо сказать о неконъюнктурном и чрезвычайно важном для молодых литератур смысле, открывавшем иную жизнь за пределами отцовской сакли («в мир большой я из малого вышел селенья»), приобщавшем к праву на изменение и развитие, «чтобы не был малым человек, принадлежащий малому народу». Невозможное становилось возможным: «Я с крыши горского аула сквозь даль, которой нет конца…». Ключевое слово здесь, конечно, даль…
Называя Гамзатова в ряду не менее известных писателей, М. Голубков в статье «Время держать ответ» («ЛГ», 11.02.2015) задаёт вполне резонный вопрос, обозначая свою позицию, возвращающую к объективному взгляду на вещи после пережитой тотальной дискредитации ценностей и иронического развенчания всего и вся: «…могли бы сложиться эти писательские судьбы именно так, как они сложились, в современной ситуации? Иными словами – вне культурной политики СССР, которая проводилась бескорыстно и последовательно? Смеем предположить, что нет!».
Добавлю от себя: переживание встречи с другой культурой, духоподъёмный эффект «дома одного», переживание родства человеческих душ («…и мне он был как брат» – русский поэт А. Тарковский о грузинском поэте С. Чиковани) были ресурсом творческого становления не меньшей значимости, чем национально-самобытная характерность. Ещё один штрих для полноты картины. Полезно иногда вспоминать о безошибочном музыкальном слухе мультикультурного проекта под «кодовым» названием «дружба народов» на националистические амбиции: тогда и представить себе было невозможно появление призыва «хватит кормить» тот или иной советский регион...
Приоритетное чувство очага, истока, корневой связи («о мой народ, и в радости, и в горе ты – это море, я – твоя волна») находилось в непротиворечивом союзе с не менее значительным «чувством семьи единой». Когда в 60-х годах прошлого столетия в газете «Литература и жизнь» развернулась дискуссия о возможной интеграции культур и наций в нечто единообразное и надэтническое, то национальные литературы, взбудораженные призраком гипотетического «слияния», ответили гамзатовским стихотворением «Родной язык»: «И если завтра мой язык исчезнет, то я готов сегодня умереть». Чётко сформулированная сентенция, мгновенно растиражированная, прозвучала в унисон со статьёй участника дискуссии В. Солоухина в защиту института национально-культурной самобытности. Представляя различные культурные традиции, русский прозаик и аварский поэт не только бескомпромиссно отвергли перспективу «жить единым человечьим общежитьем» в мире «без Россий, без Латвий», но и, что не менее важно, не поддались соблазну такой гиперболизации культурно особенного, когда оно «останавливается» в своей самодовольной отдельности и отделённости.