Выходит, что учебники надо печатать с книг князя Владимира. Да будет сооружена русская грамматика, арифметика, история и география 988-го года! Ну, помилуй Бог, если б такие антики существовали, а доказать, что их не существует, было не совсем легко. «Как, говорят, быть не может, чтобы за такие благочестивые времена, да наук высоких не было. Сомневаемся. Ну хоть иосифовскую грамматику».
— Ее, — говорю, — в пять лет ребенок не выучит.
— Пусть, — это ничего, лишь бы верно знал.
— Да и верно знать не будет.
— Отчего не будет? Вы вон «тебе»-то как написали?
— А так, как вы написали, никто писать не станет, и пойдет, значит, у вас одно письмо, а у нас другое.
Но о том, что говорится насчет сущности учения, я расскажу позже, а теперь о средствах школ.
Нашли, что средств этих негде взять, если, например, здесь, в Петербурге, не соединиться для этого дела всем людям древлего благочестия воедино. Мне удалось доказать, что это удобно, ибо древние книги у всего почти раскола одни и те же, а катехизису можно учить при моленных, стало быть, разномыслить будет не над чем. Согласились, что это так, что разбитым раскольникам одно средство — заводить общую школу, а не дробиться по каждому толку. Началась речь о том, где быть школам? Единогласно выражено желание иметь школы при богадельнях. При какой же богадельне? Спор. «Мы лучше, нет мы лучше, мы правильней!» Поморцы говорят: «мы за власть Бога молим, и власть нам больше благоволит», а федосевцы отвечают: «и мы власти не сопротивники».
До полночи протолковали и ни на чем не решили. Положили завтра сойтись у О—го, куда будет приглашен и Е—в, глава и командир всех петербургских федосеян. Собрались. Опять толки, споры о превосходстве в глазах правительства и т. п. Наконец дело ступило на свою ногу: заговорили о средствах. Как ни вертели, выходило, что нужно соединиться и заводить общие школы. Но как тут участвовала одна, так сказать, интеллигенция, а решить дела без стариков невозможно, то решили собрать стариков и при них изложить все по порядку.
— Болотные не пойдут, — замечает один из поморцев.
— Не пойдут.
— И наш отец не пойдет, — подсказывает федосеевец.
— Кто же у вас тут отец?
— Старик, простец, хороший человек.
— У них солдат отцом, — иронически замечает поморец.
— Ну так что ж, что солдат! Солдат был, а нынче не солдат.
— Только не перессорьтесь, господа.
— Да, надо держаться честно.
— Мы уступить не можем, — опять говорит поморец. — Они в религиозном (sic) с нами не согласны: они за царя не согласны Бога молить.
— Ну вот, — говорю, — как же вам совещаться? Начнете за здравие, а кончите за упокой. Вы уж одного вопроса держитесь.
— Нельзя этого-с. Они за царя Бога не молят.
— Молим, неправда, молим.
— Как вы молите? Ну как молите?
— Как умеем.
— А! как умеете. У нас молитва законная. У нас теперь 19 кафизьма: «Тии спяти быша и падоша, мы же возстахом и исправихомся. Господи, спаси Царя и услышины в онь же день аще призовем тя». А вы кафизьму-то эту как читаете?
— Как? — растерянно проговорил федосеевец.
— А! как? Никак вы ее не читаете.
— Полноте, — говорю, — господа, ведь не о том у вас вопрос.
— Нет, уж позвольте. Теперь мы тропарь опять поем как положено: «Спаси, Господи, люди своя и благослови достояние свое, победы Царю нашему на сопротивная даруй и своя сохраняя крестом люди», а у вас что?
— Что? — опять переспрашивает разбитый федосеевец.
— У вас «Спаси, Господи, люди своя и благослови достояние свое, победы дая рабом своим и своя сохраняя крестом люди». А «царя» куда дели? Себе победу-то молите, а не царю.
— Мы никакой победы не молим.
— Не молите!
— Не молим.
— Полноте, — говорю опять, — полноте, господа, ведь об этом отцы и деды ваши спорили, да ни до чего не доспорились. И разве ловко такой вопрос заводить на сходе, куда еще и меня и моего товарища пригласили. Ведь все же мы люди чужие.
— Истинно? истинно так! — схватился федосеевец. — Вот так-то они и всегда. С ними о деле, а они все на этот пункт. Известно, нам на этом пункте нельзя с ними спорить. Мы царю не сопротивники и всего ему хорошего от Бога желаем, ну, а спорить о чем? Как наши деды молились, так и мы молимся. Мы помянник читаем и за всех, и за врагов даже, а если там есть слово за всех, так, стало, мы и за царя молимся.
— А слово-то «царю нашему» зачем выбросили?
— Ну, да а вы зачем не поете: «благоверного царя нашего», зачем не поете: «твое сохраняя крестом твоим жительство»?
— Это ничего.
— А, ничего! Как вам, так все ничего.
— Мы все же молим.
— И мы молим.
— Позвольте, господа, — вмешивается павловец, — можно таперича ведь и так молиться; вот, например, наша помянная молитва из следованного псалтыря: «Помилуй, Господи, державнаго царя нашего, и его великую царицу, и благородныя их чада, и все сродство, и весь синклит, и вся князи, и боляры, и всех иже во власти сущих, и все воинство. Огради миром державу их, и покори под нозе их всякаго врага и супостата, и глаголи мирная и благая в сердцах их о церкви твоей святой и о всех людях твоих, да и мы (с особенною расстановкою произносит павловец) в тишине их тихое и безмолвное житие поживем во всяком благоверии и честности». Вот и богомоление, — какого еще лучше желать надо?
— Какого желать? — вскрикивает поморец.
— Да, что же-с! И за царя, и за князи, и за боляры…
— Да, что же еще нужно? — вопрошает другой павловец.
— Что? А тропарь!
— Что тропарь, что молитва, все равно.
— Равно! нет не равно.
— Все это равно. Вы-то, вы-то давно стали тропарь петь? Страха ради самаринского его запели, а у нас молитва от сердца, без неволи.
— Нет у нас неволи.
— Что врать!
— Не вру, не вру. Мы на тропаре повиснем, а не уступим вам, — горячо крикнул поморец.
— Ну и вешайтесь.
— И повесимся.
— И вешайтесь.
— И повесимся.
— И вешайтесь.
— Тьфу!..
— Тьфу!..
Оба расплевались. Вот и разговор.
— А вы на крылус женатых зачем пущаете? — среда паузы спрашивает поморца рижанин, Абрам Нефедьев.
— Ну так что ж!
— Вы и уставщика женатого примете.
— Не все равно разве, — и очень примем. Сделай милость.
— Фу ты мерзость! — восклицает рижанин.
— Отчего так мерзость?
— Мерзость!
— Да отчего мерзость? Вы доведите это мне по писанию.
— Мерзость! Лучше пусть Бог знает что. — Рижский раскольник поднялся, выпрямился во весь свой рост, закрыл рукою глаза и, подумав секунду, произнес торжественным тоном: — Лучше не хочу видеть своей моленной, лучше хочу век ее не видать и пропадать как собака, но пусть она не сквернится молитвой женатых. Променял Бога на жену, так не молись с рабом, блюдущим веру. Благодари Бога, что еще видеть молящихся удостоен.
— А за углом хоть пять имей?
— Хоть десять. На то есть покаяние.
Е—в, самый рьяный из здешних федосеевцев, не пришел в это собрание. Он собирался ехать в Вильно заявить свое сочувствие нынешнему генерал-губернатору литовских губерний и сделать пожертвование в пользу войск, а потому, говорят, был очень занят.
— Эх, жаль, — говорит мне на ухо федосеевец, — жаль, Е—ва-то нет.
— Да, очень жаль, — говорю.
— Он это против тропаря-то отлично знает.
— А дело так и ушло.
— Как же будет со школами-то?
— А Бог с ними со всем, — нам что же школы? Не хотят в одно, под один уровень подойти, ну и пусть. Им правительство не даст ничего. Ничего им правительство не даст.
— Это вам еще неизвестно, — замечает федосеевец.
— Не даст, не даст, — вопит поморец.
— А у вас школ не будет.
— И пущай не будет. Нам позволят моленну на Охте, обнесем оградку, поместим старух, да и станем молиться, — вот и все. Что школы, — и без школы можно молиться.
Однако кое-как решились еще попробовать сойтись и поговорить о школах, не касаясь «религиозности», — не вытерпят, опять сцепятся.
А Павел-то хорошо, во сто раз лучше всех нас знает эти нравы. Ему не раз приходилось прать против рожна, и, разумеется, он теперь старается обходить рожны-то эти, а не лезть на них прямо глазами. Отсюда и его лавировка, и его подходы осторожные. Тяжела дорога его между федосеевским изуверством и поморскою слепотою, и он непременно должен ввести новый раскол по учению об антихристе и по отношению к букве писаний, ибо ему нет другого средства идти к весьма очевидной цели: к умягчению нравов, к доставлению большего господства евангельскому учению и наконец к возможному соединению двух главных беспоповщинских толков: федосеевщины и поморства.
А о браке «неразрешимом» он рассуждает как простой человек, всегда склонный противодействовать крайнему мнению крайним, и даже он в своих соображениях очень хорошо поступает, ибо темные люди, каков по преимуществу весь раскол, всегда всего способнее увлекаться крайностями и в минуты борьбы не умеют удержаться на самом удобном пункте. Таков закон истории всех веков и народов, и его бы надо хорошо помнить тем, кто рекомендует обществу ту или ту силу.