Саратов
Анатолий Королев
Гроза омыла Москву забытого числа в мае 1991 года, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
В не сером, но новом моем костюме и довольно приличном плаще я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
"Уважаемый Анатолий Васильевич!
Мы прочитали Вашу повесть "Гений местности" в журнале "Нева" и стали искать вас в Ленинграде. Но оказалось, что Вы живете в Москве.
До крайности хотелось бы познакомиться с Вами, а равно переговорить по одному делу, которое может быть очень и весьма небезынтересно для Вас, а может быть, и для нас тоже.
С приветом - Елена Сергеевна Холмогорова. Редактор отдела прозы".
Подпись и телефон.
Письмо было отпечатано на замечательном листе белоснежной мелованной бумаги, в левом углу которой значилось:
"Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал "Знамя".
Имя Холмогоровой я видел впервые, и мне оно ничего не говорило, зато название журнала было хорошо известно. Еще бы! Это был выдающийся, лучший журнал отечества.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем из журналов я вообще тогда не получал.
Я шел, ломая голову, зачем мог понадобиться неизвестному адресату, как вдруг меня ударило, словно шаровой молнией.
Эге! А не хотят ли они заполучить мой роман...
Но тут мне придется оборвать булгаковскую ноту и объясниться уже от себя лично. Дело в том, что в ту пору я жил, соблюдая один странный зарок, - недавно переехав в Москву из провинции, я пусть не сразу, но дал себе слово не ходить по редакциям "толстых" журналов и ни в коем случае не показывать никакую прозу. Сегодня я и сам затрудняюсь объяснить смысл столь противоестественного для писателя решения. С одной стороны, мне хватало визитов в издательства, с другой - меня насторожили слова одной литературной приятельницы о том, что имя делают журналы, но уж никак не книги. То есть в журналах - трамвайная давка. Но если копнуть глубже, столь странным способом я восполнял недостаток судьбы, который всегда сквознячком холодит жизнь любого литератора.
Еще недавно я был разъездным корреспондентом в областной газете на Урале, вел уголовную хронику (школьницы приговорили к смерти подружку и около трех часов пытались ее убить на чердаке, но физически не сумели. Или жена отрубила голову мужу-садисту и ее фактически оправдали...) - и вдруг тотальное одиночество писательского труда, после того как я ушел из газеты... поздний завтрак, чашка кофе, пишмашинка. Есть в этом ритме некая опасная пустота отсутствия бытия. Некая видимость жизни.
Диковатый зарок не ходить по "толстым" журналам и был попыткой добыть смысл жизни из видимости судьбы. Утяжелить невыносимую легкость.
Давно известно: барьеры, запреты, преграды, рвы превращают верховую лошадь в шедевр. Писатель - та же лошадь и обязан равняться на препоны конкура. Разумеется, эта установка касается только усложнения творческой стороны писательской жизни.
Написав упомянутую в письме повесть о парке "Гений местности", я спокойно положил ее в стол, до лучших времен, и ее ленинградская публикация - особая, отдельная история.
В то время я жил в удивительном районе столицы, в окрестностях курчатовского института, недалеко от Москвы-реки. Раньше здесь располагался закрытый городок атомщиков, и государственная тайна оставила после себя чертежи запретной красоты: парки, гастрономы, прачечные, почты, сберкассы, дивные дворы, сталинские дома. Наш дом стоял на улочке, которая была так коротка, что не имела даже названия. Одним концом она упиралась в почту, другим - в треугольный парк. Я часами носил ту зеленую треуголку. Тут начиналась череда уникальных пейзажных парков, которые шли, сменяя друг друга, до самого Химкинского водохранилища... аллеи, водный партер, каналы, заброшенный графский дворец в чаще, мосты, запруды, острова, кувшинки, купальщицы и утки в осоке чистых озер.
В моей записной книжке было едва ли 10-15 московских телефонов. Я жил отшельником. Огромный роман "Эрон" третий год занимал все мое время, одним словом, мне стоило душевных усилий, чтобы всплыть на поверхность и просто позвонить по указанному телефону неизвестной мне Елене Сергеевне.
Голос молодой женщины обрадованно спросил, нет ли у меня чего-нибудь для журнала.
Эта радость застала меня врасплох и, поколебавшись, я ответил, что у меня есть одна вещица.
Вот и отлично! Несите.
Сказать о том, что она есть в голове и осталось ее только написать, я не решился. Как ни был я тогда провинциален, я понимал, что нечасто авторы получают такие лестные письма из "Знамени".
Положив трубку, я понял, что дал слово принести рукопись.
Что ж, это судьба!
Стоял жаркий май 91-го года.
Вещица, о которой я брякнул, насчитывала ровно одну-единственную страницу. Я написал ее в Праге ночью в разгар бархатной революции 1989 года на улице Млада Гарде. В окно глядела круглая луна, меня мучили призраки сразу трех революций - Великой французской, русской и чешской.
Название уже имелось: "Голова Гоголя".
Абрис из трех виселиц ГоловаГоГоля, на которых висят три головы: гОловагОгОля.
Но сколько набросков никогда не становятся книгой!
Словом, если бы не письмо из "Знамени", я бы ни за что не вылез из трюма "Эрона" подышать морским ветерком на верхней палубе.
Я отложил работу над большим романом и принялся за маленький.
В сентябре работа была закончена, несколько нервничая, я принес повесть в "Знамя" (предварительно расспросив, как их найти). Я наконец увидел, кому принадлежит радостный голос, и начал с того, что скованно предупредил Е.С. о том, что вещь, наверное, непроходима. Уже само название может шокировать... Тогда я не понимал, что "Знамя" как раз печатает именно непроходимое. Я делал один ляп за другим.
А когда три месяца спустя снова раздался звонок Алены и она весело сообщила, что в отделе "Голова Гоголя" принята на ура, я упрямо заявил, что главный будет наверняка против публикации! А вот посмотрим, ответила она. Я находился в опасном заблуждении профана, что все решает имя и связи. Наконец меня пригласили на заседание редколлегии, что меня совершенно выбило из колеи. Зачем? Раку-отшельнику мерещились какие-то козни.
Жена Оля была мудрей: неужели автора станут приглашать на редколлегию, чтобы торжественно сообщить об отказе?
Резонно, подумал я.
Бог мой, как меня встретили! Умирать буду - не забуду. А какие лица, какой блистательный юмор, какое застолье ума. Пир! Кстати, меня никто и не хвалил. Это не принято. Забегая вперед, скажу: все похвалы, которые я слышал в редакции "Знамени", звучат абсолютно одинаково: "Увы, текст надо сокращать".
Особенно ценю дух остроумия, который царит в журнале благодаря главному редактору... Вот реплика Сергея Ивановича Чупринина по поводу моего эссе о "Пиковой даме": "Решайте, Анатолий Васильевич, кем вы все же хотите быть - Королевым или Бонди."
Но я опять забежал вперед.
Через три месяца я вычитывал верстку.
Это была моя первая публикация в столичном журнале.
С тех пор у меня с журналом установились самые замечательные отношения. За двумя исключениями журнал напечатал все, что я предлагал за эти десять лет: "Голова Гоголя", "Эрон", "Дама пик", "Орущий сфинкс", "Человек-язык" и т.д. Порой я (автор) и Чупринин (шеф) шаловливо подписываем пустой бланк договора. Мы абсолютно доверяем друг другу. За десять лет я ни одной вещи не опубликовал в других журналах, кроме октябрьского случая в "ДН" с романом "Змея в зеркале". Решения по поводу публикаций (или отказов) принимаются мгновенно. Я пока хожу в любимчиках. Порой меня вообще не ставят в известность о судьбе рукописи. Например, звоню домой по (нежурнальным) делам Александру Агееву, поговорили, стали уже прощаться, а он вдогонку: "Ах да! Забыл сказать, ваш роман "Человек-язык" принят".
Я только развел руками: мол, трудно позвонить?
Правда, и недели не прошло, как я принес рукопись, так что мне - ей-ей - грех обижаться. "Человек-язык" открыл 1-й номер 2000 года. Лестная честь. Кстати, я никогда не спрашиваю, в каком точно номере меня напечатают. Это моветон.
И еще. Журнал завален селевым потоком рукописей. Если я не ошибаюсь, в неделю отдел прозы получает как минимум по одному роману плюс три повести и с десяток рассказов. А "да" романистам журнал может сказать едва ли три-четыре раза в год. Как давно знает вся литературная Москва практически все, что печатают другие журналы, "Знамя" уже отвергло. "Знамя" - законодатель литературной моды. Как известно, мода делится на два потока: высшая - от кутюр и прет-а-порте - для всех.
"Знамя" - журнал от кутюр.
Для новичков скажу (чтобы они не были столь глупы как я десять лет назад): журнал находится в постоянном поиске интересной прозы, и нет ничего легче, чем напечатать в "Знамени" любую блестящую рукопись. Никакие связи здесь не срабатывают. Имя не выручает. Напечататься второй раз труднее, чем первый, а третий раз - намного труднее, чем во второй. Основа публикации одна - пылкое увлечение всех новым текстом. Каждый раз это последний душераздирающий любовный роман.