Когда в Веве настали холода, Гоголь перебрался в Париж.
"Бог простер здесь надо мною Свое покровительство и сделал чудо (писал он в ноябре из Парижа): указал мне квартиру на солнце, с печкой — и я блаженствую. Снова весел; «Мертвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наше, наши помещики, наши чиновники, наши мужики, наши избы, словом — вся православная Русь… Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь… Сообщите об этом Пушкину: авось-либо и он найдет что-нибудь с своей стороны…"
Так и на чужбине, за тридевять земель, Гоголь ощущал потребность в советах Пушкина. И вдруг — громом из ясного неба — донеслась к нему роковая весть о смерти Пушкина.
Здоровье уходит пудами, а приходит золотниками. Исподволь накопленное Гоголем за границею здоровье было разом и навсегда подорвано этим неожиданным нравственным ударом.
"Моя утрата всех больше (писал он Погодину 30 марта 1837 года). Ты скорбишь как русский, как писатель, а я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой ("Мертвые души") есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его (т. е. труда) не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он; угадывал, что будет нравиться ему, — и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя?.."
Строки эти, вылившиеся под свежим впечатлением понесенной невознаградимой потери, составляют как бы полную авторскую исповедь, и искренность их, конечно, нельзя заподозревать. Та же безутешная скорбь прорывалась у него не раз и после, когда он вспоминал о Пушкине.
"О, Пушкин, Пушкин! (восклицает он в октябре 1837 года). Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни, и как печально было мое пробуждение! Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью всемогущая рука Промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем, и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу как исступленный на нее, и не нагляжусь до сих пор…"
В январе 1839 года, т. е. спустя уже два года по кончине Пушкина, Гоголь встретился в Риме с Жуковским.
"Свидание наше было очень трогательно (рассказывает он в письме к княжне Р.): первое имя, произнесенное нами, было — Пушкин…"
Поневоле смирившись перед неумолимою судьбою, Николай Васильевич в апреле 1839 года, хотя и спокойнее, но так же неотступно возвращается мыслями к Пушкину:
"Я должен продолжать мною начатый, большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание".
В 1840 году он действительно дописал, а в 1842 году выпустил в свет первый том своих "Мертвых душ" — и слава его как первоклассного писателя окончательно упрочилась. Второй том был у него также начат и, по уверению лиц, слышавших его в чтении, обещал не уступить первому в достоинствах. Но вдохновителя его, Пушкина, не было в живых — и вдохновение его навеки отлетело! В течение 12 лет со смерти Пушкина он вел кочевую жизнь на чужбине, то и дело переезжая из Швейцарии в Италию, из Италии в Германию, из Германии снова в Италию и нигде не находя себе покоя. Одну только зиму (1839–1840 гг.) он провел в России; но, распорядившись изданием своих сочинений, поспешил опять обратно под вечно-голубое, теплое небо Италии. Однако все напрасно! На все запросы из России о новых его авторских замыслах он отговаривался массой материала.
"Представь себе архитектора, строящего здание, которое все загромождено и заставлено у него лесом (писал он, например, Шевыреву): чего стоит ему снимать леса и показывать неоконченную работу, как будто бы кирпич вчерне и первое пришедшее в голову слово в силах рассказать о фасаде, который в голове архитектора".
Плетнев, перенявший после смерти Пушкина издание журнала «Современник», неотступно требовал у Гоголя чего-нибудь для своего журнала. Тот выслал ему, наконец, повесть «Портрет», напечатанную уже прежде в "Арабесках".
"Вы этого не пугайтесь (объяснил он); прочитайте ее: вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что вышито по ней вновь… Вы, может быть, даже увидите, что она более чем какая другая соответствует скромному направлению вашего журнала. Да, ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся, шумный современный свет. Его цель другая: это — благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к нему дороги — с нее довольно славного имени поэта; но только одни сердечные друзья должны сюда сходиться с тем, чтобы безмолвно пожать друг другу руку и предаться хоть раз в год тихому размышлению".
В 1843 году Гоголь сочинил какую-то трагедию и, будучи во Франкфурте, прочел ее жившему там Жуковскому. Но пьеса оказалась до того снотворна, что слушатель задремал. Увидев это, Николай Васильевич тут же бросил трагедию в пылавший камин.
— И хорошо, брат, сделал, — откровенно сказал ему в других случаях столь снисходительный Жуковский.
Два года после того, проезжая через Прагу, Гоголь осматривал местный национальный музей. Заведывавший этим музеем антикварий Ганка наслышался уже прежде о знаменитом русском юмористе и, узнав теперь фамилию посетителя, спросил его, не он ли автор таких-то сочинений.
— И оставьте это! — резко прервал его Гоголь.
— Ваши сочинения составляют украшение славянских литератур… — продолжал Ганка.
— Оставьте, оставьте! — повторил Гоголь, отмахиваясь рукой, и поторопился уйти из музея. Несчастный, очевидно, потерял уже веру в самого себя!
В тридцать шесть лет, т. е. в годы, когда другие люди находятся в полном расцвете телесных и умственных сил, Гоголь был уже отжившим стариком, стоял, можно сказать, одной ногой в гробу. Чаще и чаще мысли его обращались к загробной жизни. Единственное утешение находил он еще в молитве. Все написанное им казалось ему позорным, не достойным человека: он сжег второй том своих "Мертвых душ", сжег бы и все свои сочинения, если бы они в тысячах экземпляров не разошлись по России. Его занимал теперь только его собственный душевный мир, и, излив его в своих письмах к отдаленным «друзьям», он решился напечатать эту переписку, которая, по его мнению, должна была хоть несколько ослабить пагубное действие его прочих, «легкомысленных» сочинений.
Книга, действительно, быстро разошлась, но успех ее был самый убийственный: даже горячие поклонники, ближайшие «друзья» его поголовно ополчились на него.
"Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха (жаловался он в письме к отцу Матвею 9 мая 1847 года). Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духа заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками, при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом…"
Еще до выхода в свет "Переписки с друзьями" Николай Васильевич помышлял о паломничестве в Иерусалим. Теперь, когда книга его вместо похвал принесла ему одни нарекания, заветная мечта его — поклониться Гробу Господню — его уже не оставляла, и в начале 1848 года он привел ее в исполнение. Но поездка эта не дала уже ему ожидаемого обновления телом и духом. Напрасно император Николай Павлович, уважавший его талант, оказал ему крупную денежную помощь, чтобы предоставить ему работать без всяких забот о насущном хлебе; напрасно сам Николай Васильевич, можно сказать, обирал и мать свою, и «друзей», тратил на себя ежегодно тысячи, чтобы в южном климате пользоваться возможно комфортабельной обстановкой для вдохновения, — вдохновение — увы! — не возвращалось…
По переселении Гоголя, незадолго до смерти, в Москву особенный почитатель и покровитель его граф Толстой (впоследствии обер-прокурор) отдал в его распоряжение целую половину своего дома, обставил его всеми житейскими удобствами, чтобы он мог заниматься, когда и как ему вздумается. На вопрос одного знакомого, что это он смолк — ни строки уже несколько месяцев сряду, Гоголь отвечал с грустной улыбкой:
— Да! Как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий — тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа!
Затем, после некоторого молчания, он продолжал: