— Мы с директором много говорили об этом. Без действующего храма деревня погибнет. А нам трудно будет выжить без профессионального, местного крестьянина, который землю эту знает.
Я смотрю на небольшие, сильные руки Николая, на его изящные тонкие пальцы, с помощью которых он управляется на десятках музыкальных инструментов, а также на всех слесарных и столярных, и думаю, что не в кости и мясе сила, а в чем-то ином.
Вот из подвала, где Николай делает гитары по спецзаказу, он достает гармонь. Вскидывает ее ухарски над головой и извлекает потрясающей силы и наполненности аккорд.
История гармони такова. Сам Заволокин ("Играй, гармонь") подарил ее здешнему мужику. Не подошла. Строй не тот. Отдарил мужик ее Николаю.
И, не надевая ремня, на опущенных руках, изысканно-небрежно Н.Н. исполняет какую-то очень замысловатую вариацию.
С высокого холма, от стен церкви, в которой на Пасху уже намечена первая служба, разлетелись эти звуки по лугам.
— А на колоколах сможешь, Николай?
— Нет проблем.
Перламутр планок, уголь кнопок, никель решеточек, кожа ремешков и, конечно, звук, издаваемый этим ящичком, называемым "венкой", волнует слух "министра культуры" районной администрации Геннадия Чугунова. Он тоже — обросший настоящей русой с проседью бородой. У него глаз горит на "венку". Получив ее в руки, долго оглядывает, пробует на вес и кажется даже нюхает. Потом садится на скамью, наскоро сколоченную под стенами церкви из толстых неструганых досок, и объявляет:
— Недавно сочинил. Новая.
И переламывая гармонь через колено, играет вступление. Делает паузу. Вдох. И поет о белом снеге, о любви. Три куплета с припевом. В формате народного творчества довольно высокой пробы.
Чугунов — питерский человек, утонченно деликатный и вежливый. Став "министром культуры", болезненно переносит мелкое политиканство, свойственное любой чиновничьей среде: "Ну как это можно, утром одно говорить, а днем совсем противоположное!"
Человек честный, крайне совестливый, он десять лет назад покинул Питер, стремясь к простоте и цельности деревенской жизни. Шесть лет работал директором сельской школы в Ляхове, жил в ветхом домике, разводил кур. Утренние линейки с учениками начинал так. Выступал из своего директорского кабинета с гармошкой, запевал: "Как родная меня мать провожала…" Ребята, горланя, веселым маршем расходились по классам.
Разобрал до досочки, до винтика бросовое пианино, а когда собрал и настроил, то выучился на нем играть. В Питере занимался вокалом и танцами — в деревне стал ходячей консерваторией.
Дочка — в Австралии. Он недавно к ней ездил. Пожил в доме зятя — офицера армии США в отставке (крещен по настоянию Чугунова по православному обряду в Питере).
— Ну как там в Австралии, Геннадий?
— У нас лучше.
Ну а как лучше? А вот как. Приехал из Австралии, из двух коттеджей с бассейном в деревянное кособокое Ляхово. Сел в свою машину — "Волгу", выпуска 1970 года. Еще с оленем на передке. Повез на участок семена картошки. Был май. Только выехал за околицу — лопнул маслопровод. Мотор заклинило. Вышел из машины. Поднял капот, поглядел на кипящий мотор и понял, что дома все-таки лучше.
В этой почтенной советской машине, попыхивая, постреливая, позвякивая, мы едем по холмам и увалам ярославской земли, дышащей зноем и покоем. Сидящий за рулем "иномарки" Чугунов оглаживает бороду и возмущается своим министром Швыдким.
— Ну что он такое говорит: не знаю, мол, что делать с наследством советских времен. С нашим "дэка" (домом культуры — А.Л.), с нашей музыкальной школой. А я даже не представляю, как можно хотя бы на миг усомниться в нужности всего этого. Дико!
Чугунов — основательный, бесхитростный русак. Ему противна любая туманная, уклончивая мысль. За десять лет жизни в деревне он к тому же развил в себе мужицкую основательность и самость. Но не растерял и способности быстро, точно осмысливать всяческую новизну жизни.
Как мужик, вскоре после назначения на должность берет отвертку, клещи, несколько вечеров проводит за починкой рояля в дэка, благо опыт имеется. С поприща настройщика, как человек мыслящий, переходит в интеллектуальную сферу: допоздна засиживается над переводами с английского по теме "Как разумный менеджмент приносит прибыль учреждениям культуры. Странички из мировой практики".
А поутру, грянув с высот экономической мысли на родную землю, долго заводит мотор у своей "Волги" бальзаковского возраста.
В машине, кроме нас двоих, Катя — в недавнем прошлом уездная барышня, студентка педвуза, совсем недавно ставшая замужней дамой и служащей чугуновского департамента. Перед ней Геннадий поставил задачу: проложить маршрут по родному Борисоглебскому району, чтобы туристов возить и иметь от этого доход. Катя материально обеспечена. Служить пошла от избытка молодых душевных сил.
Вот проезжаем сельцо с восстановленной церковью.
— Да ведь здесь же язычники замучили первого христианина Павла! А где же это озеро, возле которого Павел похоронен? Можно остановиться, я сбегаю посмотрю?
Катя даже не из генерации "пепси" — следующее поколение. Просто молодая, образованная русская женщина начала века. И макияж, и платье и сумочка — все вроде бы невозвратимо либерально-демократическое, но глаза, мысли, поступки — почвеннические.
— А завтра мы что делаем, Геннадий Александрович?— спросит она позже у начальника.
— Ты же у нас на полставки? Значит, завтра — отдыхай.
И она чуть ли не до слез огорчится этим "отдыхай".
Мы едем к Владимиру Мартыши
ну.
Среди московских и питерских интеллигентов, осевших в пределах Борисоглебского монастыря, пустивших глубокие корни, это — один из самых крупных — по силе притяжения. Есть в районе даже дорога, названная его именем. Есть волость — мартышинская, которой он, по сути, владеет (волость — володеть), как варяжский гость. Есть мартышинская община. И мартышинская школа.
Это человек среднего роста, высочайшей подвижности и опять же — абсолютно бородатый. Быстро заходит в класс "своей" школы. Быстро жмет нам руки. По первым словам ясно: на философских, исторических высотах мысль этого человека парит привычно. Он зачаровывает краеведческой песнью. Поражает знанием всех деревень в округе, более того, всех крестьянских родов, чего не ведают даже сами носители древних фамилий.
Он воспевает и проповедует семью. Соединение душ семейных в едином устремлении к добротолюбию — так, добротолюбие, кстати, один из предметов в его школе на холме.
— Если каждый человек в семье будет иметь свою отдельную цель, это конец семье. Конец народу.
Выстроенная на десяти заповедях, его школа, возвышаясь на крутой горе, как бы парит над землей.
Такой пошел нынче подвижник-интеллигент, ходок в народ, что у него обязательно в руке рубанок, топор, мастерок. По ходу "вводной лекции" Мартышин морщится, ощупывает поясницу. Все утро бревна поднимал, двенадцатый венец у храма закончили.
Боль подавлена усилием воли, прижжена пламенем энтузиазма от недавно открывшегося знания, которым нельзя не поделиться.
— Вы знаете, мы нашли капище богини Лады! Это богиня любви у славян. Оно тут, в Горках. Там старухи еще помнят "крапивное воскресенье". В молодости они парней в этот день крапивой хлестали... А в Давыдове жил Святогор! А в Павлове люди до сих пор вещи хранят в одном кирпичном помещении. Там триста лет назад сгорела вся деревня. Столько лет прошло, а страх остаться в чем мать родила до сих пор жив... А через Горки везли тело царевича Дмитрия из Углича, так один мой ученик обнаружил следы просеки, по которой его везли...
Романтический Мартышин увлекает в высоты своего образного мира, и трудно поверить, что всего полчаса назад на строительстве храма он был суров и въедлив. Увидел, как один из работников грызет яблоко.
— А ты разве не знаешь, что до Спаса яблоки есть нельзя? Чтобы больше этого не было!
У другого увидел на майке какую-то чертовщину, голых девок.
— Чтобы через минуту переодеться!
А теперь в школьном классе рассказ Мартышина о богине Ладе прерывает молодой заезжий прораб из семинаристов. Они толкуют о понятном только им одним: о шканях, проемах и дверных коробках будущей церкви.
Он производит впечатление буревого, беспощадного к собственному здоровью и долголетию человека. Десять лет жизни отданы безвестной пропадающей волости.