Революция по г-ну Астафьеву и революция по-моему.
В первой небрежной заметке своей о моей брошюре («Русское обозрение») г-на Астафьев отнесся к термину «революция» совсем не так, как отношусь я.
Уже из прежних моих сочинений, достаточно ему знакомых, явствует, что я революцией называю весь тот эгалитарный прогресс, который обнаружился с полной систематической силой в конце XVIII века во Франции и продолжается до сих пор не только там, где его ищут сознательно, но очень часто и там, где его опасаются и ненавидят.
Я не намерен, конечно, здесь сызнова излагать и объяснять то, что я уже достаточно подробно излагал и объяснял в стольких прежних статьях моих (см. «Византизм и славянство» и особенно последние шесть глав[3]). Лучше, доказательнее этого я не берусь написать о том же.
И Вы, Владимир Сергеевич, знаете, что для меня «революция» и «прогресс» – одно и то же. (Конечно, прогресс, понятый не как развитие, не как дифференцирование в единстве, а как уравнение и ассимиляция)
Я в этом случае держусь терминологии Прудона, который особенно просто и ясно еще в <18>50-х годах говорил, что революция есть не что иное, как движение человечества к всеобщему земному умеренному благоденствию и высшей справедливости, необходимым условием которых должна быть всеобщая ассимиляция до полнейшего однообразия всех людей, даже и умственного[4].
Дальнейшей ассимиляции, по моему взгляду, всегда предшествует смешение, т. е. ничем почти не возбраняемое и ускоренное движение самих людей туда и сюда, вверх и вниз по социальной лестнице, из страны в страну, от одного занятия к другому и т. д.
Было время, когда г-н Астафьев эту мысль мою о смешении как предсмертном явлении в истории всякого общества и всякого организма очень ценил и называл даже глубокой. Он о ней помянул добром и во втором своем мне возражении. Он ценит эту гипотезу мою, как психолог; ибо находит, что социальное смешение влечет за собою психическую смуту, неустойчивость убеждений, смешение понятий, неясность или неопределенность чувств и т. д.[5]
Революция, ассимиляция, эгалитарно-либеральный прогресс – все это для меня только разные названия одного и того же процесса. Этот процесс, если он не приостановится и не возбудит наконец крайностями своими глубочайшее себе противодействие, должен рано или поздно не только разрушить все ныне существующие особые ортодоксии, особые культуры и отдельные государства, но, вероятно, даже уничтожит и само всечеловечество на земле, предварительно сливши, смешавши его в более или менее однородную – более или менее однообразную – социальную единицу.
В однообразии – смерть.
Все, что служит космополитизму, все, что служит всемирному ускоренному движению и общению, – хотя бы самым невинным и непреднамеренным образом, – служит, поэтому, всеобщему разрушению жизни на этой земле.
Это мое мнение не противоречит ничуть потребностям всемирной христианской проповеди, всеобщего христианского общения и мысли о неизбежности при этой некоторого однообразия в христианстве. Незадолго до конца исторической жизни человечества на этой (старой) земле и под этим (старым) небом Евангелие должно быть проповедано повсюду.
И это есть, конечно, своего рода ассимиляция. И проповедь всеобщего христианства есть проповедь разрушительная, революционная, если хотите.
Она революционна в двух отношениях.
Во-первых, проповедь христианства, в наше время столь охранительная для обществ, на почве христианской выросших и развившихся, будет разрушительна для стран мусульманских и языческих, буддийских, конфуцианских и т. д.
Христианская проповедь в этих странах может послужить к ниспровержению того векового строя, который основывался на этих разнородных исповеданиях. Для этих стран она революционна.
Во-вторых, проповедь всеобщего христианства революционна еще и потому, что при успехе своем она в значительной мере должна будет усилить общечеловеческое смешение, ослабить еще больше развивающее дифференцирование: приблизить человечество к еще большей против теперешнего однородности; послужить всеобщей ассимиляции жизни на земном шаре.
Стойкости же вечной, прочности незыблемой и всеобщее принятие христианства земному обществу все-таки не доставит.
Так пророчит и само Евангелие. После повсеместной проповеди христовой веры приблизится конец.
К этому же самому Евангельскому выводу мы придем, если допустим, что моя гипотеза предсмертного смешения верна.
Если она верна для отдельных государств и культур, то она должна оказаться верною и для всемирного государства, и для всеобщей более или менее однородной христианской культуры.
Если окажется, говорю я, при более точном и специальном исследовании этого вопроса, что моя гипотеза верна, то придется согласиться, я думаю, что она не только не противоречит Евангельским и Апостольским предсказаниям, но и вполне совпадает с ними.
Но хотя с самой общей точки зрения это и так, однако, между ассимиляцией христианской и ассимиляцией утилитарной (в духе нынешнего прогресса) разница все-таки огромная, не только со стороны их сознательных целей, совершенно противоположных, но и со стороны тех социальных результатов, прямых и косвенных, которые могут выйти из их торжества.
Христианство и не может, и не ищет даже (по существу своего учения) приблизить всех людей к одному «полезному» и среднему типу до такой степени, до какой ищет и может приблизить их к этому типу буржуазно-европейский прогресс в случае долговременного своего торжества. («Люди утратят всякое понятие о разнообразном развитии характеров, об индивидуальности и ее пользе», – говорит Дж. Ст. Милль.)
Некоторая степень всеобщего сходства (ассимиляции), разумеется, необходима и для всякой высшей степени развития (для наибольшего единства в наисильнейшем разнообразии).
Не углубляясь далеко в историю, возьмем, например, Россию лет 50, 70, 100 тому назад.
Сословия наши тогда были очень резко разграничены; роды воспитания весьма различны; привычки, вкусы, понятия, предрассудки, народный быт в провинциях были очень разнородны. Но все эти разнородные русские люди были между собою сходны в том, что они все говорили одним языком, были подданными одного и того же царя и в подавляющем большинстве крещены в одну и ту же православную веру. Эта степень ассимиляции достаточная; она не чрезмерна.
Много же дальше какой-нибудь подобной этому ассимиляции христианство и не ищет дойти. Мы знаем, что оно издавна уживалось с весьма разнородными общественными порядками. Демократическая же ассимиляция никакого иного порядка, кроме своего собственного, признавать не хочет.
Ассимилируя людей более или менее настойчиво, более или менее удачно со стороны исповедания, христианство всего остального в жизни людей и не искало непременно в себя претворить. Оно довольствовалось всегда ролью мозга и нервной системы в живом организме, не торопясь обратить его в бесформенную и однородную массу.
Дальше этой роли мистического единения в общественном и племенном разнообразии христианство и не могло даже идти, как я сказал, по существу своего учения.
Высший идеал его: святость, отречение, аскетизм, самоотвержение о Христе – доступен немногим. Всем доступна только самая низшая ступень: возможность посредством веры и покаяния избавиться от адской муки за гробом. И больше ничего!
«Званых много, но избранных мало»{12}!
Прогресс же, со стороны личного идеала, удовлетворяется очень малым: мелким стоицизмом в ежедневном труде; той «вексельной честностью», о которой напомнил г-н Астафьев{13}; миролюбием, главным образом, поневоле, ибо отдельные люди будут все более и более опутываться мелкой сетью однородной легальности и т. д.
Идеал общественной жизни по требованиям прогресса несравненно ниже, однороднее и ровнее, чем та картина жизни, которая допускалась христианством с самого начала его и допускается им до сих пор.
Демократический или утилитарный прогресс (я не хочу сказать, прогресс рационалистический, ибо настоящий разум совсем не за него!) не допускает ничего вне себя; он слишком сер для этого. Христианство, допуская издавна вне себя многое, отчасти преднамеренно, отчасти и невольно (по невозможности вполне справиться), старается только всего этого, вне стоящего, благотворно коснуться, старается всюду лишь протянуть нити своего оживляющего влияния.