письменный стол, пианино, диван, темно-розовый коврик в восточном стиле, гармонирующий с нежно-розовым цветом обоев под мрамор, а сквозь застекленные двери, открывающиеся прямо в парк, виднеется платановая рощица. На каминной полке стоят фотографии ее двух взрослых сыновей от раннего брака – «Я живу здесь практически в одиночестве» – и знаменитый лирический фотопортрет в профиль очень молодой Вирджинии Вулф, героини пьесы О’Брайен «Вирджиния». На письменном столе, развернутом в сторону церковного шпиля, виднеющегося у дальней кромки парка, лежит том избранного Дж. М. Синга [109], открытый на главе из книги очерков «Аранские острова»; на диване лежит том писем Флобера, раскрытый на его переписке с Жорж Санд. Дожидаясь меня, Эдна подписывала экземпляры подарочного издания своих избранных рассказов, вышедшего пятнадцатитысячным тиражом, и, чтобы не скучать, слушала пластинку арий из опер Верди.
Для нашего интервью она оделась во все черное, и на этом фоне в глаза сразу бросается белизна ее кожи, ее зеленые глаза и золотисто-каштановые волосы. Характерно ирландская цветовая гамма – как и живость ласкающей ухо речи.
Рот: В романе «Мэлон умирает» ваш соотечественник Сэмюэль Беккет пишет: «Но дайте мне сказать, прежде чем я продолжу, что я никого не прощаю. И желаю им всем омерзительной жизни, и пыток в преисподней, и чтобы имя их поминалось в грядущих проклятых поколениях» [110]. Эта цитата стоит эпиграфом к вашей книге воспоминаний «Мать Ирландия», опубликованной в 1976 году. Вы хотели сказать этим эпиграфом, что ваша проза об Ирландии отчасти окрашена подобными чувствами? Но, честно говоря, я не ощущаю в ваших книгах такой сильной ожесточенности.
О’Брайен: Я выбрала этот эпиграф, потому что я не могу простить – и не могла простить, особенно в то время, – очень многих вещей в моей жизни, и я взяла чужую фразу, которая выразила это куда красноречивее и куда злее, чем могла бы выразить я.
Рот: Но ваша проза опровергает ваше нежелание прощать.
О’Брайен: В какой‐то мере так оно и есть. Но это потому, что я сама – клубок противоречий. Стоит мне раскипятиться, как я постепенно прихожу к мысли, что надо бы поостыть. И так всю жизнь. Я по природе своей не законченная злюка – но уж никак не сплошная нежность, – и это значит, что я частенько бываю не в ладах с самой собой и с окружающими!
Рот: А кто в вашем мире остается без прощения?
О’Брайен: Пока он не умер, а это произошло в прошлом году, это был мой отец. Но со смертью происходит некая метаморфоза – в душе. После его смерти я написала пьесу о нем, изобразив все его черты: его гнев, его сексуальность, его хищничество и так далее. И теперь я отношусь к нему совершенно по‐другому. Я не хочу вновь пережить свою жизнь с ним или снова перевоплотиться в ту же самую дочь, но я его прощаю. Моя мать – совсем другое дело. Я ее любила, слишком любила, но она оставила мне иное эмоциональное наследство, всепоглощающее чувство вины. Мне до сих пор чудится, что она стоит за моим плечом и судит каждый мой поступок.
Рот: Итак, вы, женщина с богатым жизненным опытом, рассуждаете о прощении отца и матери. Как вам кажется: вы до сих пор переживаете эти проблемы не потому ли, что вы писательница? Если бы вы не были писательницей, а были, скажем, юристом или врачом, возможно, вы бы так много не размышляли об этих людях?
О’Брайен: Точно! Вот цена того, что я писательница. Человека преследует его прошлое – боль, переживания, поражения, все вместе. Я убеждена, что эта одержимость прошлым – результат горячего, хотя и безнадежного, желания придумать его заново, чтобы затем его изменить. Врачи, адвокаты и прочие душевно стабильные люди не находятся в плену неотступных воспоминаний. Все они, возможно, по‐своему так же повреждены, как вы и я, да только они этого не знают. Они не копаются в себе.
Рот: Но ведь не все писатели настолько упиваются своим детством, как вы.
О’Брайен: Мне свойственна одержимость. К тому же я усердна. И кроме того, время, когда в тебе бурлит жизнь, когда ты особенно чуток к миру, – это пора детства, и ты стараешься снова обрести ту повышенную чуткость.
Рот: С точки зрения не дочери, не женщины, а писательницы, как вы считаете, вам повезло с вашим происхождением – с тем, что вы родились в отдаленном уголке Ирландии, выросли на уединенной ферме, в подчинении властному и вспыльчивому отцу, воспитывались монахинями за запертыми воротами провинциального монастыря? И как писательница, многим или малым вы обязаны этому примитивному сельскому миру, который вы так часто описываете в рассказах о вашем детстве в Ирландии?
О’Брайен: По правде сказать, не знаю. Если бы я выросла в степях России или, скажем, в Бруклине – мои родители там жили сразу после женитьбы, – окружающий меня мир был бы другим, но мое ощущение жизни, возможно, было бы точно таким же. Мне посчастливилось провести детство в стране, которая была и остается до сих пор необычайно красивой, так что любовь к природе, к зелени, к земле мне привила сама природа. Во-вторых, там я никак не соприкасалась с культурой, с литературой, так что мое желание писать возникло само собой, спонтанно. Единственными печатными изданиями в нашем доме были молитвенники, поваренные книги и справочники о кровных скакунах. Я была в курсе всех событий в окружающем меня мире, знала все про всех, все те мелочи, из которых складываются рассказы и романы. Лично на меня все это произвело сильнейшее впечатление. Так что все такие мелочи вкупе и создали меня такой, какая я есть.
Рот: Но вам самой не удивительно ли, что вас не сломила ни жизнь на уединенной ферме, ни грубость отца, ни провинциальный монастырь, и вы не утратили свободы духа, позволившей вам писать?
О’Брайен: Да, меня удивляет моя стойкость, но не думаю, что та жизнь не оставила в моей душе глубокие раны. Например, я не смогла научиться водить машину или плавать. Во многом я ощущаю себя калекой. Мое тело было таким же священным, как дарохранительница, и во всем, с чем я сталкивалась, таилась возможность греха. Сейчас это кажется смешным, но не слишком смешным – в теле заключена вся история жизни, как и в мозге. Я утешаю себя мыслью, что, если что‐то одно уничтожено, другое процветает.
Рот: В детстве денег в семье хватало?
О’Брайен: Нет! Деньги были у нас раньше. Мой отец обожал лошадей и любил бездельничать. Ему по наследству достался изрядный кусок земли и красивый каменный дом, но он был транжира, и ему вскоре пришлось продать землю, точнее он ее промотал в типично ирландской манере. Американские кузены привозили нам одежду, и я унаследовала от мамы какую‐то детскую любовь к красивым тряпкам. Нашей самой большой радостью были их