занятия музыкой, мое пьянство, мои предрассудки, мои зубы, моя физиономия, моя душа». Из-за всех своих уродств и ошибок Хендерсон, по собственному разумению, представляет собой и человека, и болезнь. Он уезжает подальше от дома (как и писатель, который его создает) на континент, населенный племенами чернокожих, которые и оказываются для него средством исцеления. Африка – лекарство. Хендерсон – лекарь.
Эта блистательно смешная, совершенно новая для Беллоу книга, ознаменовавшая его второе великое освобождение, старается быть серьезной и несерьезной в одно и то же время (что удается); она требует академического прочтения и одновременно высмеивает подобное прочтение, пародируя его; это книга-кунштюк, но кунштюк искренний – книга-эксцентриада, но не притязающая на авторитетность великой эксцентричности.
«Герцог» (1964)
Мозес Герцог, этот клубок противоречий и самокопания, – это неистовая и честная личность с «библейским чувством личного опыта» и кладезь невинности, феноменальной, как и его рафинированность, впечатлительный, но пассивный, рефлексирующий, но импульсивный, благоразумный, но безумный, эмоциональный, сложный, он – знаток страданий, обостренно чувствительный и вместе с тем обезоруживающе простодушный, клоун в своей мстительности и ярости, шут, в ком ненависть порождает комедию, мудрец и многоопытный исследователь коварного мира, и тем не менее все еще барахтающийся в море детской любви, доверчивости и восхищенности простыми вещами (и безнадежно застрявший в этом состоянии), стареющий адепт безграничного тщеславия и нарциссизма, проявляющий любовно-строгое отношение к самому себе, кружащийся в нескончаемом водовороте глубокого самоанализа и в то же время испытывающий эстетическое влечение к ярким людям, неодолимо тянущийся к забиякам и начальникам, к показушным светским львам, соблазняемый блеском их всегдашней уверенности и безапелляционной прямотой их суждений, упивающийся их избыточностью, покуда он сам не оказывается ею почти раздавлен, этот Герцог – самое грандиозное из творений Беллоу, этакий Леопольд Блум американской литературы, с тем лишь исключением, что в «Улиссе» энциклопедический ум автора трансформируется в лингвистическую плоть романа, и Джойс никогда не переуступает Блуму свою выдающуюся эрудицию, интеллект и риторическое мастерство, а Беллоу в «Герцоге» наделяет своего героя всеми этими достоинствами – не только неординарным состоянием души и складом ума, но и великим умом.
Это ум богатый и обширный, но охваченный вихрем невзгод, мечущийся, обуреваемый печалями и негодованием, смятенный ум, который в первом же предложении книги открыто и не без причины ставит под сомнение свое благоразумие, причем формулирует это не с высоколобой вычурностью, а в простой классической речевой форме: «Если я схожу с ума…» [134] Этот ум, такой мощный, такой цепкий, вмещающий лучшие образцы мысли и речи, ум, изящно выворачивающий наизнанку самые эрудированные обобщения обо всем на свете, о прошлом и настоящем, этот ум еще и осознает свою главную силу: свою способность к познанию.
Ось, на которой вращается драма адюльтера в романе, а именно эпизод, в котором Герцог вдруг мчится в Чикаго, чтобы схватить заряженный пистолет и убить Маделин и Герсбаха, а вместо того делает шаг к окончательной своей погибели, находится в стенах нью-йоркского суда, где Герцог, мучаясь бездельем в ожидании своего адвоката, вдруг натыкается на кошмарно-пародийную версию собственных страданий. Это судебный процесс над несчастной опустившейся матерью, которая совместно с любовником-дегенератом убила своего маленького ребенка. Герцог настолько обуян ужасом от увиденного и услышанного, что невольно восклицает про себя: «Понять это невозможно!» – привычные в своей обыденности слова, но для Герцога это уничижительное и болезненное признание, разносящееся эхом во все стороны: оно накрепко привязывает сложный узор его интеллектуального существования к пыточной решетке ошибок и разочарований, из которых состоит его личная жизнь. Коль скоро для Герцога понимание – заслон от напора инстинктивной силы, то, когда что‐то оказывается выше его понимания, его рука сама собой тянется к пистолету (тому самому, которым когда‐то неуклюже размахивал отец, грозя его убить), – хотя в конечном счете, будучи Герцогом, он не сможет нажать на спусковой крючок. Будучи Герцогом (и рассерженным сыном своего рассерженного отца), он обнаруживает, что этот пистолет «стрелял только мысленно».
Но если Герцог не может понять, то кто понимает и ради чего все это понимание? И самое главное: к чему все эти откровенные размышления в книгах Беллоу? Я не имею в виду торопливую медоточивость персонажей вроде Тамкина в «Лови момент» или даже короля варири Дахфу в «Хендерсоне», чьи благоглупости, с одной стороны, просто тешат Беллоу в процессе работы над книгой, а с другой – усугубляют сумятицу в мозгах персонажей, у кого мозги и так уже сбиты набекрень. Я имею в виду почти невозможную задачу, которая присуща произведениям Беллоу так же, как романам Роберта Музиля и Томаса Манна: стремление не только создать интеллектуальную прозу, но и поместить интеллект в средоточие проблемы самих персонажей – размышлять, в таких книгах как «Герцог», о проблеме мышления.
Так вот, особая притягательность Беллоу, и не только для меня, состоит в том, что он по‐своему, в своем характерном американском стиле, смог блистательно перекинуть мостик от Томаса Манна к Деймону Раньону [135], что вовсе не умаляет масштабов поставленной им перед собой амбициозной задачи, начиная с «Оги Марча»: запустить в полет (в свободный полет) интеллектуальные способности, которые у таких писателей как Манн, Музиль и он сам не в меньшей степени используются для охвата жизни, чем для игры воображения, гармонически совместить размышление с отображением, выудить размышления автора из глубин на поверхность повествования, но не ослабляя миметические силы этого повествования, не вынуждая книгу поверхностно рассуждать о самой себе, не обрушивая на читателя явно идеологические заявления и не изрекая плоские, беспроблемные мудрости, как это делают Тамкин или король Дахфу.
«Герцог» стал первой длительной экспедицией писателя Беллоу в бескрайнюю область секса. Женщины Герцога имеют для него огромное значение, увлекая и зачаровывая его – щекоча его тщеславие, возбуждая его похоть, взбадривая его эмоции, утоляя его жажду любви, завладевая его любопытством и отдавая дань его смекалке, шарму и привлекательности, потакая мальчишеским радостям взрослого мужчины – ведь благодаря их обожанию он самоутверждается. А их враждебность – его несчастье. Каждым оскорблением, брошенным ему в лицо, каждым эпитетом, ими придуманным, каждым манящим поворотом головы, ласковым прикосновением руки, злобным изгибом губ женщины восхищают Герцога той инаковостью характера, которая поражает его в представителях обоих полов. Но именно женщины – вплоть до последних страниц романа, когда Герцог отказывает от своего беркширского убежища даже сердобольной Рамоне и обильным утехам сераля, в коих она является мастерицей, когда он наконец‐то высвобождается из‐под опеки другой женщины, самой нежной из своих прелестниц, и в поисках исцеления решается на героический для такого персонажа проект – жить в одиночестве, отбросив женщин и отбросив вместе с ними, кто бы мог подумать, все объяснения, оправдания, размышления, лишая себя, пускай на время, всеобъемлющих и привычных источников своих удовольствий и страданий, – именно женщины пробуждают в Герцоге портретиста, многогранного художника, кто со сладострастностью Ренуара изображает пышнотелую любовницу; кто с нежностью