Дега создает портрет любимой дочки; и кто с рембрандтовским состраданием и уважительным отношением к старости и со знанием выпавших на ее долю тягот пишет лицо древней мачехи или своей дорогой матушки, изнуренной покорным иммигрантским страданием, и наконец, с дьявольской издевкой, под стать Домье, пишет прелюбодейку-жену, которая распознает в любящей подруге-интриганке Герцога Валентине Герсбах свою напыщенно-яркую ровню.
Во всей литературе я не знаю ни одного более восприимчивого мужского персонажа, ни одного мужчины, который бы придавал большее значение и глубину своей связи с женщиной, чем Герцог, коллекционирующий их и как любящий поклонник, и как муж – как муж-рогоносец, которого поимели по полной программе, кто в величии своей ревнивой ярости и наивности слепого женопочитания является примером комиксного сплава генерала Отелло и Шарля Бовари. Всякий, желающий позабавиться пересказом «Мадам Бовари» с точки зрения Шарля или «Анны Карениной» с точки зрения Каренина, найдет в «Герцоге» идеальное пособие для этой операции (не в том смысле, что любой может легко представить себе Каренина, который, как Герцог Герсбаху, вручает Вронскому резиновую диафрагму Анны).
«Герцог» претендует на звание более глубокого романа, чем даже «Оги Марч», потому что Беллоу впервые проносит на борт романного корабля полновесный груз секса, что позволяет проникнуть в вымышленный им мир некоей разновидности страдания, доступ которому был в общем закрыт и в «Оги», и в «Хендерсоне». Оказывается, что в персонаже Беллоу новые грани открываются не только благодаря страданиям, но и благодаря эйфории. Насколько же более правдоподобным, насколько более значимым становится персонаж, когда мужская рана, во всей ее лютой громадности, губит эйфорический аппетит к «пирогу богатой жизни», и беззащитность перед унижением, предательством, меланхолией, усталостью, утратами, паранойей, одержимостью и отчаянием оказывается столь всеохватывающей, что ни неиссякаемый оптимизм Оги, ни мифический гигантизм Хендерсона не в силах больше оградить героя от правды о боли. Как только Беллоу соединяет с энергичностью Хендерсона – и с тягой Оги Марча к грандиозным типажам и судьбоносным встречам – состояние вечной беспомощности Томми Вильгельма, он заставляет свою симфонию зазвучать на полную мощь в ее буйно комической оркестровке страданий.
В «Герцоге» нет хронологически последовательного действия – и вообще какого‐либо действия, – которое происходило бы вне сознания Герцога. Не то чтобы Беллоу-рассказчик подражал Фолкнеру, автору «Шума и ярости», или Вирджинии Вулф, автору «Волн». Длинный, сбивчивый и фрагментарный внутренний монолог Герцога, похоже, имеет больше общего с гоголевскими «Записками сумасшедшего», где обрывочное восприятие внешних событий продиктовано психическим состоянием центрального персонажа, а не разочарованием автора в традиционных приемах повествования. Однако героя Гоголя делает безумцем, а героя Беллоу – здравомыслящим то обстоятельство, что гоголевский сумасшедший, неспособный услышать себя самого со стороны, оказывается не защищенным спонтанным потоком иронии и самопародирования, которые сквозят буквально в каждой мысли Герцога – даже если он пребывает в состоянии глубокого замешательства – и неотделимы от его оценки самого себя и своих невзгод, сколь бы ни мучительной была его душевная боль.
В повести Гоголя к сумасшедшему попадает связка писем, написанных собакой – домашним питомцем молодой дамы, в которую он безнадежно (безумно) влюблен. Охваченный лихорадочным нетерпением, он приступает к чтению этих писем, внимательно перечитывая каждое слово, написанное гениальным псом, в поисках какого‐либо упоминания о себе. В «Герцоге» Беллоу поступает даже лучше Гоголя: гениальный пес, пишущий письма, – это сам Герцог. В письмах он обращается к покойной матери, к живой любовнице, к своей первой жене, к президенту Эйзенхауэру, к комиссару полиции Чикаго, к Эдлаю Стивенсону, к Ницше («Уважаемый герр Ницше… позвольте задать вопрос с места»), к Тейяру де Шардену («Уважаемый отец… внутренняя оболочка молекулы углерода есть мысль?»), к Хайдеггеру («Уважаемый доктор-профессор… мне бы хотелось знать, какой смысл Вы придаете словам “заброшенность в повседневное”? Когда это случилось? Где мы были, когда это произошло?»), в отдел кредита универмага «Маршал Филд энд Ко» («Я более не ответствен за долги Маделин П. Герцог») и даже, напоследок, пишет письмо Богу («Сколькими усилиями давалась моему разуму связная мысль. Я никогда не был силен в этом. Но я желал творить Твою непознаваемую волю, принимая ее и Тебя помимо знамений. Внимая всему, что исполнено глубочайшего смысла. В особенности – отчужденному от меня»).
Эта книга тысячи удовольствий предлагает наибольшее удовольствие в виде этих писем и наилучший ключ, с помощью которого можно отомкнуть замечательный ум Герцога и войти в бездну треволнений героя Беллоу, когда рушится его жизнь. Эти письма свидетельствуют о его отчаянии, они – подмостки интеллектуального театра, спектакля одного актера, где от него менее всего ожидаешь, что он сыграет роль шута.
«Планета мистера Сэммлера» (1970)
«Быть может, мы просто безумцы?» [136] Свифтовский вопрос. Свифтовская нотка слышится и в лаконичном ответе Сэммлера: «Тому полно доказательств».
Когда я читаю «Планету мистера Сэммлера», роман напоминает мне «Путешествия Гулливера» – непреодолимым отчуждением героя от Нью-Йорка 1960‐х годов; укоризной, которую он и его история бросают морали тех, чье «сексуальное безумие» он вынужден лицезреть; гулливеровской одержимостью героя физическими аспектами человеческого бытия, человеческой биологией и испытываемым им почти мифическим отвращением к человеческому телу, его внешнему виду, его функциям, его потребностям, его удовольствиям, его выделениям и запахам. Также присутствует постоянная тревога об уязвимости собственного телесного существования. Слабый, изгнанный из родных мест беженец – жертва ужасов Холокоста, чудесным образом спасшийся от нацистской бойни, выбравшийся, с одним уцелевшим глазом, из кучи еврейских тел, умерщвленных немецкой расстрельной командой, мистер Сэммлер воспринимает как наиболее ошеломляющий удар по общественному доверию – исчезновение в большом городе гарантий безопасности и распространение среди уязвимых людей паранойи, взращенной на почве страхов и сеющей всеобщее отчуждение.
Ибо не только отвращение, но и страх подрывает веру Сэммлера в род человеческий и угрожает пошатнуть его толерантность даже в отношении самых близких ему людей – «этих душ… источающих безумие… экстремизма и фанатизма человеческой природы». Отойдя от робинзон-крузовской авантюрности искрометных жизнелюбов Оги и Хендерсона и описав, в виде мрачного фарса, супружеское предательство, жертвой которой стал ничего не понимающий гений Герцог, Беллоу в дальнейшем позволяет своему раздумчивому воображению постичь одно из величайших предательств на свете – во всяком случае, величайшее в глазах беженца-жертвы Сэммлера, с точки зрения его свифтовского отвращения к шестидесятым годам, – предательство идеалов цивилизации обезумевшим родом человеческим.
Герцог в миг жесточайшего разочарования признается себе: «Понять это невозможно!» Но несмотря на всю оксфордскую сдержанность старого Сэммлера и благоприобретенную им бесстрастность, в кульминационный момент его приключений – когда он становится свидетелем распущенности, беспорядков и беззаконий, царящих в его яркой эксцентричной семье и вне ее, а также на улицах Нью-Йорка, в подземке, в автобусах, магазинах и студенческих аудиториях, – признание, через силу исторгаемое им (и я прочитываю эти слова как девиз всей книги), носит более разрушительный характер: «Я просто в ужасе!»
Триумф «Планеты мистера Сэммлера» – в создании образа Сэммлера, с его квалификацией «регистратора безумия», которую он приобрел